— Так будет правдоподобней. — Исиго стряхнул с пальцев белесые нити, которые моментально исчезли, стоило им соприкоснуться с кожей.
Кажется, мне только что отомстили.
Ничего.
Переживу… и матушкин визит.
Позже мне рассказали, как это было. И про мальчика с колотушкой в руках. На голове его сидела красная шапочка, а на шапочке дрожало перо. Колотушка стучала в медную миску, и мальчик кричал:
— Дорогу благородной госпоже…
Если бы кто-то понял, что благородной крови в матушке нет, ей пришлось бы худо.
Крепкий мул. Лаковая открытая повозка на огромных колесах. В спицы их были вставлены полированные куски стекла, и солнце, отраженное от них, ложилось на мостовую разноцветным ковром.
Блестели натертые маслом борта.
Возлежало друг на друге три алых ковра, отличные лишь оттенками.
Мула вел слуга в черном платье, расшитом гербами, чтобы каждый видел: не просто так он катается, но везет свою госпожу. За повозкой спешило семеро служанок, одна другой моложе.
Кто-то нес веер на длинной ручке.
Кто-то — плетеную коробку со сладостями или вот воду в тяжелом кувшине, чью неровную поверхность покрывали белесые капельки.
Госпожа восседала на коврах.
Над головой ее, защищая от солнца и птичьих взглядов, раскрылся зонт. И цветки зимней сливы, нарисованные на шелке, казались настоящими.
Почти.
Со спиц свисали алые ниточки.
На ниточках покачивались монетки, сталкивались друг с другом, и звон, издаваемый ими, был приятен уху. А еще отгонял злых духов. Это она зря волновалась, ибо местные духи на редкость переборчивы, к матушке моей не полезут…
Она же, в темном фурисодэ, длинные рукава которого ложились поверх ковров, была хороша, что фарфоровая статуэтка. Из-под одного, темного, кимоно выглядывало другое, чуть светлее, и третье, и четвертое… и в обилии ткани можно было, подозреваю, спрятать не один флакон с ядом.
А еще она взяла с собой любовника.
Усадила рядом, как равного.
Одела.
И этот юноша, чье круглое лицо покрывал ныне толстый слой пудры — усики пробивались сквозь него едва-едва, — не постеснялся войти в мой дом.
Он был высок.
Выше матушки на голову, и рядом с ним она смотрелась такой невероятно хрупкой… молодой… а ведь ей хорошо за сорок. По местным меркам женщины после сорока вовсе не существуют, разве что в роли достойной матери семейства или вроде того…
Матушка цвела.
Она опиралась на руку юноши. Ступала медленно, осторожно, что было вызвано не столько стремлением до конца удержать роль, сколько чересчур уж неудобной обувью. Такие сандалии на высокой подошве, еще и стесанной до того, что держались они на крохотном, в пару пальцев, пятачке подошвы, носили майко.
И некоторые гейши.
И… и матушка моя. Подозреваю, услышала где-то, что подобная обувь придает женщине беззащитности… логично… попробуй защити себя, когда надо балансировать на этих недоходулях. И мало того, что балансировать, так еще и двигаться…
— Ах, — матушка выдохнула и раскрыла шелковый веер.
Зимняя слива.
Журавль, танцующий на спине черепахи…
Сложная прическа. И шелковые кинзаси. Бисерные нити и нити золотые, из-за которых казалось, будто волосы просто-напросто пришили к голове. Такими вот огромными стежками.
Сама она нелепа.
Нет, не в сандалиях дело.
И не в белых носочках, которые трогательно выглядывали из-под полы кимоно. Не в том, как завязан был узел его…
Женщина-цветок.
Так это называется. Тонка, что стебелек, хрупка невероятно и… И стара. Она может покрывать свое лицо слоями пудры, укрывая морщины, пока это лицо не превратится в маску.
Даже удобней.
Никто не помешает нарисовать на этой маске то, что душе угодно.
Рот-бусину.
Кругляши бровей на выбритом лбу.
И алые пятна щек.
— Моя дочь… — этот дрожащий голос заставил меня очнуться и застонать. В гляделки поиграем позже, а пока надо роль отыгрывать.
Иоко умирает.
Вот так медленно, но верно… и осталось ей недолго… пара дней, быть может, пара десятков… дольше потянуть время не выйдет, а пока…
— Это ужасно… — кому предназначалась сия реплика и по какому поводу произнесена она была, я, признаться, не поняла. Но на всякий случай издала очередной стон. — Что с ней?
— Госпожа… — голос исиго звучал ниже и глуше.
А пес мой заворочался.
Заурчал.
Узнал?
Кого из этой парочки? Смотреть сквозь ресницы неудобно, но я стараюсь. Не на матушку, ее я разглядела хорошо, а вот любовника…
Или просто подельника?
Нет, для обыкновенного подельника наряжаться не станут.
Кто он?
Откуда взялся? И когда? Не тогда ли, когда жалкого серебра и сотни золотых, которые матушка забирала за меня, стало недостаточно? И не тогда ли, когда она явилась сюда накануне болезни, а потом ушла, оставив тоску и желание умереть?
И не он ли был причиной?
— Боюсь, я вынужден сообщить вам печальные новости. — Мой колдун стукнул посохом, и юноша бледный — и вправду бледный, пудры на него насыпали прилично, — вздрогнул. — Жизненные силы ее истощились…
Губа оттопырилась.
Взгляд скользит по комнате. Вроде бы рассеянный, но… не нравится он мне. Вот просто не нравится, и все тут. Интуитивно.
И зверь затаился.
Застыл.
Он стал почти неощутим. Боялся? Пожалуй… и мне стало страшно. А что, если они догадались… или… колдун способен на многое, особенно тот, который уже рискнул переступить черту.
Вдруг да ему достаточно взглянуть на меня… или оставить на пороге дома шелковую нить, которая для призраков станет мостом… или бросить на мою тень мертвое семя… надо было предвидеть подобный поворот.
Поздно.
Матушка взмахнула рукавом. И шелковые журавли заплясали, кланяясь друг другу.
— Я хочу побыть с моей дочерью, — сказала она. И исиго отступил. Я знала, что далеко он не уйдет и что этого мальчишку, исходящую от которого опасность я кожей чувствовала, из поля зрения не выпустит.
Они сядут пить чай.
Не церемония, лишь тень ее. Будет заснеженный сад и красные ветви барбариса, плоды которого Шину давно порывалась снять, но мне жаль было красоты.
Будет столик.
Тишина.