На месте, отведенном для аутодафе, был установлен большой эшафот, обычно выстроенный в форме латинского U: в центре находился алтарь, перед которым водружались штандарт, зеленый крест инквизиции и кафедра для проповеди. «Но приговор не приводился в исполнение непосредственно на том месте, где проходила церемония. Осуждённых с руками, привязанными к зеленым крестам, вели на костер, приготовленный на окраине города. Если в этот решающий момент они признавали свою вину и раскаивались в содеянном, то могли получить милость быть удавленными, прежде чем их тела будут преданы огню. Приходили многочисленные зрители, чтобы присутствовать при этом последнем эпизоде драмы, а некоторые даже приносили хворост, чтобы поддержать пламя.
Однако взвешиватели из деревни Одерватер в Голландии прославились своей либеральностью; к их суду прибегали люди со всей Европы, зная, что обвинение в колдовстве никогда не будет подтверждено. Там и тут прибегали к испытанию водой. Связав бедолаге большие пальцы рук с большими пальцами ног, его бросали в предварительно освященную воду. Если подозреваемый оставался на плаву, его вина считалась доказанной, если же он честно шел ко дну, становилась явной его невиновность. Эта процедура имела и другой вариант: непричастность к колдовству устанавливалась в церкви погружением руки по локоть в кипящую воду. Иногда первыми признаками принадлежности к темным силам выступали миниатюрность, худоба, черные волосы на голове или теле. Именно они помогли в начале века разоблачить Клааса Ариенсзена и его жену Неелтье в Одерватере. Процессы над колдунами проходили в то время и в Шидаме, на острове Гёре. Но среди просвещенной общественности уже росло и силилось возмущение. Якоб Катс встал на защиту женщин, обвиненных в колдовстве. Ни одна из них не была казнена после 1595 года, а начиная с 1611-го практика судебных процессов над колдунами в Нидерландах вообще сходит на нет. Чего нельзя сказать о Европе в целом эпохи барокко. В Германии и Испании начинается самая настоящая «охота на ведьм», отличающаяся особой истеричностью, когда в колдовстве могли быть обвинены даже маленькие девочки. Среди женщин появилась практика самодоноса. Быть ведьмой сделалось даже чем-то модным. Мученическая смерть в эту эпоху приобрела характер садомазохистский. Но об эротической составляющей концепции Смерти в эпоху барокко мы ещё поговорим, но чуть ниже. Шарлатаны всех мастей колесили по Европе, предлагая порошки, помады и травы волшебного свойства. Власти относились к их коммерческой деятельности с настороженным спокойствием, пытаясь в то же время внести в нее некоторый порядок. Торговля снадобьями разрешалась (после уплаты сбора гильдии медиков) на рынках, ярмарочных полях и народных гуляньях, на которых живописные костюмы и зазывные прибаутки самозваных лекарей составляли дополнительное развлечение. Укутавшись в докторскую мантию с отложным воротником и нацепив парик, облаченный в пестрый костюм арлекина или вырядившийся в восточные одежды мошенник вырывал зубы, открывал секреты философского камня, расхваливал свой товар. На селе чудодейственные средства подобных обманщиков вызывали большее почтение, нежели лекарства, прописывавшиеся докторами и изготовлявшиеся аптекарями. Особенно популярным продуктом этой незаконной фармакологии стал так называемый «любовный порошок», который получил широкое распространение даже в армии.
В большинстве деревень имелся собственный костоправ или знахарь, умевший очищать кровь и сращивать переломы и лечивший хвори прикосновением либо чудодейственной силой своего дыхания. Во Франции вплоть до революции 1779 года верили, что все Бурбоны обладают силой чудодейственного исцеления от золотухи одним прикосновение руки.
Праздники эпохи барокко как воплощение снов и кошмаров
Именно в эту эпоху большую роль начинает играть церемониал, который является лишь общей ориентацией барокко на поэтику театральности. Театральность превращается в принцип существования. И если «Жизнь есть сон», как утверждал Кальдерон, то сон этот должен был быть представлен во всём своём причудливом блеске и в форме экстаза. Мир барокко – это мир крупных сил, которые играют с людьми как в шахматы. Люди в этом мире лишь куклы. Человек барокко – невольный актер, он принужден к лицедейству всей сущностью мира. Наиболее ярко театральность проявляется в кризисные, переходные эпохи, а барокко и было такой кризисной эпохой. Главный принцип театрализации жизни заключается в том, чтобы не быть самим собой, создать маску, стать другим. И в этом смысле важным для раскрытия противоречивой сущности барочной театральности может стать описание знаменитых венецианских карнавалов. Приведём подробное свидетельство о подобных празднествах по книге Питера Барбье «Венеция Вивальди – Музыка и праздники эпохи барокко». Он даёт следующее свидетельство современника относительно общей атмосферы праздника: «и без того привычное распутство достигало крайнего предела, все удовольствия поглощались до последней капли, люди погружались в наслаждение с головой. Весь город в масках: порок и добродетель неразличимы более, чем когда-либо, непрестанно меняя имя и обличье… Иностранцы и куртизанки тысячами съезжаются в Венецию от всех европейских дворов, оттого повсюду суета и суматоха… Меня уверяли, что последний карнавал посетили семь владетельных принцев и более тридцати тысяч прочих иностранцев, – извольте вообразить, сколько денег все эти люди привезли в Венецию». «Вероятно, – пишет П. Барбье, – радикальное различие между венецианским и прочими европейскими карнавалами заключалось – помимо необыкновенной продолжительности (различные праздники могли длиться по пять-шесть месяцев) – и в том, что в Венеции всякий не просто мог, но был обязан носить маску всюду: хоть на улице, хоть в гондоле, хоть в театре, в церкви, во дворце дожа, в игорном заведении, словом, везде. Все социальные барьеры при этом рушились, так что плебей становился князем, а знатная дама – пошлой девкой, и повсюду можно было видеть лишь сатиров вперемешку с маврами, королями, чертями, турками и, конечно, множеством персонажей итальянской комедии. Каждый день одно удивительное зрелище сменялось другим». Любой, равно патриций и подонок, мог, если позволял голос, притвориться существом другого пола – в соответствии с ситуацией и во избежание лишних подозрений. Даже любовные интрижки возвышались, как заметил Аддисон, до особенной изысканности: «В это время венецианцы, по природе серьезные, любят предаваться разного рода безумствам, знакомиться инкогнито и выдавать себя за какое-либо другое лицо… Подобные прятки и маскарады приводят к множеству любовных приключений, ибо венецианское ухаживание куда увлекательнее любого другого…» Пёлльниц тоже свидетельствует, что завязать отношения было очень легко: «Маскарадов здесь больше, чем где бы то ни было, люди носят маски и на улицах, и в театрах, и на балах – это любимое развлечение знати и простонародья. Посему любовных приключений множество, и нередко, будучи под маской, можно завести знакомство, которое при открытом лице было бы маловероятно». Изощренность венецианцев проявлялась не только в любовных победах. В описываемое время всеобщих увеселений повсюду устраивались также спортивные игры, самой знаменитой из которых был кулачный бой (guerra dei pugni или pugnali), часто изображаемый жанровыми живописцами и остававшийся популярным вплоть до 1705 года. Состязание устраивалось между жителями округов, sestieri: скажем, ставши плечом к плечу на мосту Кармини либо св. Варнавы и дождавшись сигнала, «Кастеллани» бросались на «Николетти» и пытались вытеснить с узкого мостика (перил тогда еще не было) и сбросить в канал сколь возможно больше обитателей «враждебного» округа – а тем временем окна, террасы и лодки прямо-таки ломились от знатных особ обоего пола и простых обывателей, жаждавших не упустить ни малейшей детали воинственного зрелища. Иногда зрители присоединялись к игре и принимались метать в бойцов черепицу, кипяток, табуретки, домашнюю утварь и всё, что можно бросить; обычно при этом погибало до дюжины участников: кто-то тонул, кто-то захлебывался в грязи, кто-то бывал затоптан или задавлен падающими телами. В общем, как лаконично описывает граф де Кайлюс, «pugnali, то есть кулачные бои, сплачивают простолюдинов ближе всех прочих состязаний: происходят они летом, на мосту, бойцы почти голые, каждый отряд пытается удержать свою половину моста и занять чужую. Дело не обходится без нескольких смертей: мост узкий, кто-то тонет, кому-то проламывают голову». В масленичный четверг в некоторых частях города на волю выпускали быков: после отчаянной погони popolani старались спутать их веревками в тот самый миг, когда животные добегали до площади св. Павла и еще нескольких небольших площадей. Три быка приносились в жертву на Пьяцетте – ударом меча, под рев труб и грохот барабанов. В тот же день толпе изумленных зевак представлялась vola, «полет»: юноша с букетом цветов в руке соскальзывал, словно летел, с колокольни св. Марка к одному из окон дворца дожей – там он преподносил Его Тишайшему Высочеству букет или сложенные в его честь стихи, а затем возвращался наверх так же, как спустился, по веревке, словно бы летя по воздуху наподобие некого Ганимеда. Судя по всему, блистательнее всего подобный фокус был устроен во время карнавала 1727 года, описанного аббатом Конти: «В масленичный четверг одному из арсенальских достало храбрости во влекомой веревками гондоле забраться на колокольню св. Марка; на полпути он переменил одежду и сделал так, что его гондола словно бы плыла вверх. Подобного не совершалось уже более тридцати лет, и нужно быть сумасшедшим, чтобы затеять такое. Я смотрел с восторгом, но под конец прямо-таки дрожал от страха за этого юношу и был рад, когда он добрался до верхнего балкона колокольни».