Когда истекли первые безоблачные недели посещений художественных салонов и встреч со старыми друзьями, писатель сделался беспокоен и раздражителен. Евгения страдала от гингивита, воспаления десен, из-за чего часто плакала. Но Борису были безразличны ее страдания. «Мы, родственники,
[105] были на ее стороне, – объясняла Жозефина, – но что мы могли поделать? Борис не проявлял грубости; просто, казалось, ему опостылела абсурдность и неуместность всей ситуации – и житье в пансионе, и отсутствие приватности, и неудержимая слезливость жены». Родственники удивились еще сильнее, когда он решил снять для себя отдельную комнату, где мог бы спокойно работать. Этот шаг они сочли излишеством. Последней каплей стал момент, когда Евгения обнаружила, что беременна. Ссоры стали еще более бурными: «Ребенок! Рабство!
[106] В конце концов, это твоя забота, – говорил Борис жене, – ведь ты мать».
«Что? – кричала в ответ Женя. – Моя? Моя?! Ах! Ты, ты… ты забываешь, что я предана своему искусству, ты, эгоист!»
Главным источником напряженности между супругами был вопрос о том, возвращаться ли в Москву, и если да, то когда. Борис жаждал вернуться в Россию, в то время как Евгения хотела остаться в Берлине, «второй русской столице». Энергия русской интеллектуальной жизни в Берлине достигла зенита в начале 1920-х годов, потом постепенно снижалась под воздействием широко распространявшихся политических беспорядков и стремительно взлетавшей инфляции. Мрачность судьбы Германии печалила Пастернака, который впоследствии писал: «Германия голодала и холодала
[107], ничем не обманываясь, никого не обманывая, с протянутой временам, как за подаяньем, рукой (жест для нее несвойственный) и вся поголовно на костылях». В типичной для него театральной манере он добавлял, что ему потребовались «ежедневная бутылка коньяку и Чарльз Диккенс, чтобы позабыть это».
Вернувшись в Москву, супруги поселились в прежней квартире Пастернаков на Волхонке. Вскоре после возвращения, 23 сентября 1923 года, родился их сын, Евгений Борисович Пастернак. «Он был такой кроха
[108] – как могли мы дать ему новое, непривычное имя? – писал Борис. – Поэтому выбрали то, что было ближе всех к нему, имя его матери – Женя».
Неуверенный в своем заработке, не способный свести концы с концами на те авансы, которые выдавали издатели за его оригинальные произведения и переводы, Пастернак недолгое время работал в Библиотеке Народного комиссариата образования в Москве. Он был ответствен за чтение и цензурирование иностранных газет – вырезание всех упоминаний о Ленине. Это обыденное занятие он обратил себе на пользу: просмотр иностранной прессы давал ему возможность всегда быть в курсе дел западноевропейской литературы. В перерывах Борис читал, в числе прочих, Пруста, Конрада и Хемингуэя. Он также вступил в Левый фронт искусств, чей журнал «ЛЕФ» издавался поэтом и актером Владимиром Маяковским, который учился в гимназии на два класса ниже Бориса. Борис вступил в ЛЕФ скорее из солидарности со старым знакомым, чем от искреннего желания стать активным участником группы и ее революционной программы, и в 1928 году покинул объединение. В том же году он отослал первую часть своей автобиографической прозы «Охранная грамота» в литературный журнал для публикации.
В апреле 1930 года Маяковский пережил нервный срыв, написал предсмертную записку и покончил с собой. Его похороны, на которые пришли около 150 000 человек, были третьим по масштабам событием общественного траура в советской истории, которое превзошли лишь похороны Ленина и Сталина. В 1936 году Сталин объявил, что Маяковский «был и остается лучшим и талантливейшим поэтом советской эпохи». Ольга впоследствии писала о Маяковском: «Во многих отношениях
[109] антипод Пастернака, он сочетал сильный поэтический дар с романтической мукой, которая могла найти облегчение лишь в тотальном служении Революции – ценой подавления в себе крайних личных эмоций, очевидных в его дореволюционном творчестве».
Все сильнее расстраиваясь из-за отсутствия свободы и невозможности писать то, чего желало его сердце, Пастернак находил свою повседневную жизнь почти нестерпимой. Условия работы – всегда имевшие для Бориса первостепенную важность – стали невыносимыми. Весь дом на Волхонке был реквизирован государством и превращен в одну коммунальную квартиру, где ютились шесть семей – общим счетом двадцать человек, делившие одну на всех общую ванную и кухню. Борису с семьей разрешили в качестве жилого пространства использовать старую отцовскую студию. Там было невероятно шумно, так что Пастернак перенес рабочий кабинет в комнату, служившую столовой. Это едва ли могло способствовать сосредоточенности: столовая представляла собой проходной двор для представителей других семейств, их гостей и родственников. В то время Пастернак работал над сложным переводом «Реквиема по одной подруге» Райнера Марии Рильке, который тот создал в память о своей подруге, художнице Пауле Модерсон-Беккер, скоропостижно скончавшейся через восемнадцать дней после рождения первенца.
К 1930 году Пастернак снова страстно влюбился – на сей раз в Зинаиду Нейгауз. Кажется невероятным, что он, человек с такими высокими нравственными ориентирами, не смог соблюсти одну из главных жизненных заповедей – увел жену одного из своих лучших друзей.
Борис восхищался прославленным пианистом Генрихом Нейгаузом почти до одержимости. В письме к матери 6 марта 1930 года он писал: «Единственное яркое пятно
[110] в нашем существовании – весьма разнообразные выступления моего друга с недавних пор (с прошлого года), Генриха Нейгауза. Мы – горстка его друзей – взяли в привычку проводить остаток вечера после концертов дома у кого-нибудь из нас. Много спиртного с весьма скромной закуской, до которой по понятным причинам почти не удается добраться».
Борис быстро поддался очарованию Зинаиды. Дочь петербургского фабриканта из русской православной семьи, эта женщина с коротко подстриженными черными волосами и четко очерченными губами напоминала классическую фигуру ар-нуво. Кроме того, она обладала всеми теми качествами, которых не было у Евгении. В то время как Евгения была очень эмоциональна и жаждала собственной творческой реализации, Зинаида Нейгауз вкладывала все силы в развитие карьеры мужа. Когда Генрих зимой давал концерты в неотапливаемых залах, Зинаида организовывала доставку рояля и собственноручно таскала дрова, чтобы протопить помещение. В то время как муж витал в творческих облаках – Нейгауз не без гордости признавался друзьям, что его практические навыки ограничиваются умением застегнуть английскую булавку, – Зинаида воспитывала двух их сыновей, Адриана и Станислава. Она была бесконечно энергичной, крепкой, домовитой и практичной женщиной – в отличие от элегантной, но слабой Евгении. Племянник Бориса, Чарльз, который был знаком с обеими женами дяди, вспоминал: «Несмотря на пылкое описание, данное Борисом Зинаиде, она показалась мне (правда, более чем двадцать пять лет спустя, в 1961 году) одной из самых некрасивых женщин, каких я только видел в своей жизни. Евгения была мягче, чувствительнее и гораздо привлекательнее, чем грубая, черноволосая, непрерывно курившая Зинаида».