Как много я должен бы написать тебе по всевозможным предметам – ужасно то, что я заранее знаю, что это пустая трата времени, поскольку ты, как и все вы, действуешь, не думая заранее о последствиях; ты безответствен. И, конечно, тебя тоже жаль, особенно нам – как ты запутался, бедный мальчик! И вместо того чтобы делать все возможное, чтобы все распутать и, насколько возможно, уменьшить страдания обеих сторон, ты еще больше все запутываешь и усугубляешь!»
В начале февраля 1932 года Борис написал Жозефине письмо на двадцати страницах. Это письмо – отчасти эмоциональное признание вины за некрасивое обращение с Евгенией; отчасти оправдание любви к Зинаиде, которую он в какой-то момент описывает нелестно («всегда, возвращаясь от парикмахерши, выглядит ужасно, как только что начищенный сапог»); отчасти описание собственного невротического психического состояния, которое, кажется, приближается к безумию; отчасти же – дань уважения и благодарности сестре, которая, по словам Евгении, «сделала для нее больше всех на свете» за предыдущее лето в Германии.
Обстоятельства предстают в далеко не радужном свете. Борис признается Жозефине, что ему приходится трудно со старшим сыном Зинаиды, Адрианом, «вспыльчивым,
[125] эгоистичным мальчиком и жестоким тираном в отношении матери». Жизнь под одной крышей с чужим маленьким мальчиком делает для Пастернака отсутствие рядом собственного сына, Евгения, еще более болезненным. Борис также объясняет, почему он не освободил комнаты на Волхонке для Евгении и сына, как того требовал отец. Они вернулись в Москву 22 декабря 1931 года, но были вынуждены на некоторое время уехать жить к брату Евгении, потому что Борису, очевидно, было трудно съехать на другую квартиру или найти новую из-за жилищных ограничений, наложенных властями, и необходимости предоставить требуемые документы. В довершение всего Пастернак уже столкнулся с притеснениями из-за содержания своих работ. «Все это происходит в то время, когда мою работу объявляют спонтанными излияниями классового врага, – признавался Борис, – и меня обвиняют в том, что я считаю искусство невообразимым в социалистическом обществе, то есть в отсутствии индивидуализма. Такие вердикты весьма опасны, когда мои книги изгоняют из библиотек».
[126]
Пожалуй, счастливейшим временем для Бориса и Зинаиды был период, который они провели вместе в Грузии. Летом 1933 года Пастернаку заказали переводы грузинской поэзии, и с целью подобающим образом ознакомиться с местной культурой, наречием и его характерными оборотами он поехал в эту республику.
Для многих русских Грузия с ее «изобилием солнца,
[127] сильными эмоциями, с ее любовью к красоте и прирожденной грацией, равно свойственной ее князьям и крестьянам», была местом чарующим и вдохновляющим. Грузин считали более земными и страстными людьми, чем их чопорные русские соседи. Пастернак крепко сдружился с прославленными грузинскими поэтами Паоло Яшвили и Тицианом Табидзе. О Яшвили он писал: «Одаренность сквозила
[128] из него. Огнем души светились его глаза, огнем страстей были опалены его губы. Жаром испытанного было обожжено и вычернено его лицо, так что он казался старше своих лет, человеком потрепанным, пожившим». Любовь Пастернака к Кавказу длилась всю жизнь, и он называл Грузию своим вторым домом.
По словам Макса Хейуорда, оксфордского ученого, который позднее участвовал в переводе «Доктора Живаго» на английский, стихи Пастернака, описывающие его путешествие по Грузинской военной дороге в Тбилиси («пожалуй, самой захватывающей дух горной дороге на свете»), стали наиболее выдающимися с тех пор, как на ту же тему писали Пушкин и Лермонтов. Пастернаку в кавказских пиках, уходящих в бесконечную панораму несравненного величия, виделось подобие того, как может выглядеть социалистическое будущее. Но даже в этой возвышенной обстановке Пастернак благоволил образам домашним и интимным: например, изрезанные невысокие склоны напоминали ему «смятую постель».
[129]
Пастернаковскими переводами грузинской поэзии восхищался Сталин – факт, который, вполне возможно, спас писателю жизнь. Десять лет спустя, в 1949 году, когда служба госбезопасности стала все отчетливее осознавать противоречивую, антисоветскую природу романа, который писал Пастернак, по утверждению одного из высокопоставленных следователей прокуратуры, появились планы на его арест. Однако когда об этом сообщили Сталину, генсек начал читать наизусть «Цвет небесный, синий цвет»
[130] – одно из стихотворений, переведенных Пастернаком. Сталина, который родился в грузинском городке Гори, растрогали лирические переводы грузинской поэзии, сделанные Пастернаком. Вместо того чтобы позволить посадить поэта в тюрьму или убить, как случилось со многими его современниками, Сталин, по слухам, сказал: «Оставьте его в покое, он небожитель». И эти бессмертные слова штампом легли на дело Пастернака, заведенное МГБ: «Оставьте этого небожителя в покое».
[131]
В первом порыве радости от новообретенной стабильности Борис видел в Зинаиде помощницу в своем ремесле, возможно, с самого начала предвкушая, что она сыграет эту роль. Он хотел, чтобы она стала незаменимой для него как художника – и нуждался в этом. «Ты сестра моего таланта, – говорил он ей. – Ты даришь мне чувство
[132] уникальности моего существования… ты крыло, что защищает меня… ты то, что я любил и видел и что случится со мной».
Когда Евгения, наконец,
[133] вывезла свои вещи из пастернаковской квартиры на Волхонке в сентябре 1932 года и Борис перебрался туда вместе с Зинаидой, они обнаружили дом в состоянии полной разрухи. Крыша протекала, крысы глодали и крошили плинтусы, оконные стекла потрескались, а многие и вовсе отсутствовали. Через месяц, когда Борис вернулся из трехдневной поездки в Ленинград, он увидел, что квартира благодаря Зинаиде чудесно преобразилась. Окна были починены. Она развесила занавески, заштопала комковатые матрасы и сшила новую обивку для дивана из одной запасной портьеры. Полы были отполированы, оконные стекла отмыты и заклеены на зиму. Зинаида даже добавила к убранству коврики, два шкафчика и пианино, которое, как ни удивительно, досталось ей от бывших свекра и свекрови, родителей Нейгауза, которые перебрались в Москву и теперь жили вместе с оставленным ею Генрихом.