Личные разочарования тоже становились причиной неустойчивости, давления и разлада. По словам Ольги, «З. Н. тоже в это время, узнав обо мне, начала устраивать ему сцены
[175]». Поскольку Зинаиде было не впервой разгонять юных поклонниц, угрожавших матримониальному и творческому равновесию ее мужа, вероятно, поначалу она не воспринимала слухи о его связи с Ольгой так уж серьезно. Рациональная и крепкая, она не позволила бы какой-то внезапно вспыхнувшей страсти пробить железную уверенность в себе.
Хотя Борис неоднократно предупреждал Ольгу, что не бросит ради нее Зинаиду, с развитием их романа Ольга начала предъявлять к нему больше требований. Мария только усугубляла ситуацию, постоянно донимая дочь: она говорила, что Борису следовало бы честно расстаться со своей семьей, и ставила вековечный вопрос: если он так тебя любит, то почему не бросит ради тебя жену? Мать Ольги стала назойливой, она звонила Борису и ругала его за то, что из-за него Ольга заболела или что он чувствует себя недостаточно обязанным ей.
Из-за ужасов политического климата Мария превратилась из бывшей зэчки в надсмотрщицу, которая взяла на себя заботу насаждать советское узколобое мещанство. Учитывая, что она однажды уже побывала в ГУЛАГе, вряд ли стоит удивляться ее опасениям, что роман Ольги с Борисом приведет семью к новому тюремному сроку. Следствием стали истерические скандалы между Ольгой и матерью, усугубляемые общей душной атмосферой секретности, типичной для советского общества того времени. Борис стоял на своем. «Я люблю вашу дочь
[176] больше жизни, Мария Николаевна, – говорил он ей. – Но не рассчитывайте, что наша жизнь сразу изменится».
Дом «бурлил скрытыми страстями», которые до девятилетней Ирины «доходили глухими подземными толчками. Прошел год, бурный и странный», – вспоминала она об этом времени. Вспоминала, как Ольга плакала в спальне, а бывало, что «в деда, милого, бедного моего деда, которого мы с Митькой без памяти любили, летели ложки и чашки», когда тот, равнодушный к стихам Бориса, начинал подшучивать над ними. Ирине было его жаль.
Ольга и Борис продолжали бродить вместе по улицам, ссорясь в подъездах незнакомых домов, потом снова мирясь. Ирина присматривалась, какой возвращается мать после очередной встречи с Борисом, и, если у них случалась ссора, Ольга снимала со стены его фотографию. Но фотография вскоре неизбежно возвращалась на место. «Бессамолюбная ты, мама!» – как-то раз упрекнула ее Ирина. Далекая от того, чтобы винить Бориса в двусмысленности положения матери, в которое он ее ставил, не бросая Зинаиду, Ирина остро сочувствовала писателю и его домашним неурядицам. «Этот гений, эта чувствительная, мятущаяся душа, создавал со второй женой ту же самую сцену, что и с первой, – говорила она. – Он был не способен развестись дважды и от этого сильно страдал».
Как и Борис, Ольга ставила свои чувства на первое место. Дети были на втором, а родительские обязанности не так важны, как любовные отношения. Она была женщиной страстной, невротичной и, несомненно, эгоистичной в своей любви к Борису, а их отношения привлекли к ее семье ненужное внимание. Однако Ольга была благодарна за привязанность Бориса к ее детям и тронута его чувствами. «Я считала Борю
[177] больше чем мужем, – признавалась она. – Он вошел в мою жизнь, захватив все стороны, не оставив без своего вмешательства ни единого ее закоулка. Так радовало меня его любовное, нежное отношение к моим детям, особенно к повзрослевшей Иринке».
Должно быть, это причиняло сильную боль сыновьям Бориса от первого и второго браков, Евгению и Леониду, поскольку у Бориса стали складываться близкие отношения с Ириной – она стала для него дочерью, которой у него никогда не было. Родителям и сестрам Пастернака определенно казалось, что Борис пренебрег первой семьей ради второй. Аналогичную несправедливость теперь чувствовали Зинаида и ее сын Леонид, ведь Борис проводил все больше времени с Ольгой, Ириной и Митей. Чарльз Пастернак, племянник Бориса, вспоминает слышанные в детстве семейные «долгие споры»
[178] о том, что Борис больше любит своего второго сына Леонида, чем первенца Евгения. Наташа Пастернак, которая вышла замуж за Леонида, говорила, что у Бориса «не хватало времени на Евгения»
[179] и что его сын гостил в Переделкине «нечасто, а если и приезжал, то как гость, а не член семьи».
Ирина полагает, что Борис не мог отказаться от своей любви к Ольге, несмотря на боль и беды, которым эти чувства стали причиной: «Хотя у Бориса случались безмерно тяжелые времена и он часто оказывался на грани, ему была свойственна способность очень быстро восстанавливаться. Моя мать, вечная оптимистка, всегда подбадривала его и успокаивала. Он очень ценил эти качества и поэтому нуждался в ней. Она стала незаменима для его работы, его жизни и его счастья».
Борис, верный себе, чрезвычайно усердно трудился в то время, перенаправляя энергию личных переживаний в работу. Президиум Союза писателей 9 сентября 1946 года принял резолюцию, объявив его «автором, не признающим нашей идеологии и далеким от советской реальности»; нападки на него продолжились и в 1947 году, и ручеек заказов на переводы стал пересыхать. «Новый мир» даже отверг некоторые его стихи. Пастернак выливал гнев и разочарование в «Живаго», хотя роман, как он знал, при существующих политических условиях не принес бы ему никакого дохода. «Я вернулся к работе
[180] над романом, когда увидел, что не оправдываются наши радужные ожидания перемен, которые должна принести России война, – говорил он своему другу, драматургу Александру Гладкову. – Она промчалась как веянье ветра в запертом помещении. Ее беды и жертвы были лучше бесчеловечной лжи. Они расшатывали господство всего надуманного, искусственного, неорганичного природе человека и общества, что получило у нас такую власть, но все же пока победила инерция прошлого. Роман для меня – необходимейший внутренний выход».
День за днем он писал о страсти Юрия Живаго к Ларе, переплетенной с чувством вины, вызванным осознанием неверности жене Тоне. «Жизнь превратилась в искусство, а искусство рождалось из жизни и опыта», – говорил он в то время. Он жил все той же двойной жизнью, проводя половину времени в Переделкине с Зинаидой, в то время как Ольга ждала его в Москве. В «Докторе Живаго» он пишет:
«Чем ближе были
[181] ему эта женщина и девочка, тем менее осмеливался он воспринимать их по-семейному, тем строже был запрет, наложенный на род его мыслей долгом перед своими и его болью о нарушенной верности им. В этом ограничении для Лары и Катеньки не было ничего обидного. Напротив, этот несемейный способ чувствования заключал целый мир почтительности, исключавший развязность и амикошонство.