Столь же трагикомической фигурой оказался Алексей Крученых. Поскольку рабочий день поэта подчинялся строгому и неизменному расписанию, в чем, по воспоминаниям Ирины, он был «невероятным педантом», Крученых храбро объявил, что должен уйти домой и во что бы то ни стало принять снотворное. Для его работы, мол, необходимо, чтобы он проводил ночи дома, в собственной постели. Когда ему не разрешили уйти, он впал в беспокойство. Все остальные наблюдали за ним, опасаясь, что Крученых только усугубит ситуацию, и шепотом пытались его вразумить. В конце концов он принял снотворное и, к всеобщему облегчению, согласился лечь на диван, неловко свернувшись калачиком. Двери продолжали хлопать, и сердца замирали, кто-то приходил и уходил до поздней ночи.
Через пару часов стали просачиваться новости. Дед Ирины услышал, что Ольгу «плохо довезли» по Москве к Лубянке, что она проплакала всю дорогу. К четырем часам утра обыск закончился, и гостей, сидевших в гостиной, отпустили. Бабушка и дедушка, всячески стараясь утешить детей, уложили Ирину и Митю спать. Дети лежали в темноте молча, но объединенные одной мыслью: увидят ли они еще когда-нибудь мать?
Когда занимался рассвет, Ирина услышала, как бабушка и дедушка пытаются договориться с сотрудниками МГБ. По советскому законодательству, объясняли им, Ирину и Митю придется поместить в детский дом, потому что они остались круглыми сиротами – без отца и матери. Сотрудники убеждали их, что детям будет лучше в детском доме, потому что все семейство не сможет прожить на деньги, которые дед зарабатывал сапожным делом. Мария же не могла рассказать им о том, что Борис Пастернак уже оказывает их семье финансовую помощь. Она была совершенно уверена, что Пастернак придет к ним на выручку и не позволит отослать детей в сиротский приют. К облегчению Ирины, на следующее утро она узнала, что бабушка и дедушка подписали бумаги, согласно которым брали на себя опеку, и что детей у них не отберут.
На другой стороне Москвы, в сложенном из желтого кирпича здании штаб-квартиры МГБ на Лубянской площади, Ольга сидела в одиночной камере. Здание на Лубянке было пятиэтажным, но – как говорилось в русском анекдоте – самым высоким зданием в Москве, поскольку «из его подвала видна была Сибирь». Пока шло следствие, Ольга находилась в одиночном заключении. Сотрудницы тюрьмы провели личный обыск, подвергнув ее «унизительному осмотру».
[226] У нее отобрали все ценное: кольцо, наручные часы, даже лифчик. Впоследствии объяснили, что бюстгальтер конфисковали, чтобы она не смогла на нем повеситься.
Ольга сидела в крохотной темной камере, снедаемая мыслями о Борисе: «Как же я не увижу
[227] Борю, как же так? Боже мой, что же мне делать, как его предупредить? – переживала она. – Какая у него будет ужасная первая минута, когда он узнает, что меня нет. И потом вдруг пронзила мысль: наверное, его тоже арестовали; когда мы разошлись, он не успел доехать, как схватили и его». Поразительно, но в тот момент Ольга могла думать только о любимом. Не о детях. Ей даже в голову не пришло, что, если с ней что-то случится, они останутся сиротами.
Ольгу продержали в одиночке трое суток; за это время она «переступила какую-то роковую грань,
[228] какой-то Рубикон, отделяющий человека от заключенного». Наконец, после того как она оторвала лямку от сорочки, обернула ею шею и начала «притягивать к ушам», ее перевели в другую камеру. Тот факт, что в камеру мгновенно ворвались двое охранников, схватили ее и проволокли по длинному коридору, втолкнув в камеру побольше, доказывает, что она была под постоянным наблюдением. Пока что она была нужна властям живой.
В новой камере – под номером семь – содержались еще четырнадцать женщин. Оглядевшись по сторонам, Ольга заметила, что койки привинчены к полу и на них «хорошие» матрасы. Лежавшие на них женщины прикрывали глаза кусками белой ткани, чтобы защититься от ослепительно яркого света ламп над головой. Вскоре Ольга поняла, что это было частью изощренной пытки лишением сна. Допросы всегда проходили по ночам. Днем спать заключенным не разрешалось, и яркий свет постоянно бил им в лицо. В результате депривации сна «людям начинало казаться,
[229] что время остановилось, все рухнуло; они уже не отдавали себе отчета, в чем невиновны, в чем признавались, кого губили вместе с собой. И подписывали любой бред, называли имена, нужные их мучителям, чтобы выполнить некий бесовский план уничтожения «врагов народа».
После угнетающего опыта одиночного заключения в камере без света, свежего воздуха и дружеской поддержки казалось, что новая камера обладает своими преимуществами. Стол, чайник и шахматный набор показались Ольге роскошью. Другие женщины засуетились вокруг нее, осыпая вопросами. Ольга наивно отвечала им, что даже не представляет, за что ее арестовали, что это, должно быть, какая-то ошибка и что ее наверняка выпустят через день-два, когда власти это осознают. Увы, ее оптимизм был жестоко обманут. Потянулись долгие, монотонные дни ожидания. День за днем уходил прочь, а ее все не вызывали ни на беседы, ни на допросы. Ее начинало нервировать то, что, казалось, никому до нее нет никакого дела.
Одна из сокамерниц Ивинской, странноватая женщина по имени Лидочка, пыталась утешить ее, говоря: «Ну, Олечка, вас обязательно выпустят,
[230] потому что, если не вызывают так долго, значит, нет состава преступления». Впоследствии Ольга выяснила, что не всем сокамерницам можно доверять. Лидочка на самом деле была «подсадной», работала на тюремную администрацию, докладывая обо всем, что говорили женщины в камере. (Спустя много лет Ольга узнала, что эта странная женщина, которая мечтала заработать прощение, шпионя в камере и получая в награду от следователей сигареты, была жестоко убита в колонии товарками-заключенными. Выяснив, что она «стучит», они сунули ее головой в сточную яму и держали, пока она не захлебнулась.)
К счастью, в камере были другие женщины, достойные доверия. Ольга быстро сдружилась с пожилой заключенной Верой Сергеевной Мезенцевой. Бывший врач Кремлевской больницы, она присутствовала на новогоднем вечере, когда группа докторов провозгласила тост за «бессмертного Сталина». Кто-то из врачей заметил вслух, что «бессмертный» очень болен, предположительно раком губы из-за курения трубки, и что дни его сочтены. Другой стал утверждать, что как-то раз лечил двойника Сталина. После доноса стукача, присутствовавшего на этом вечере (в те дни на любом сборище присутствовал по меньшей мере один стукач), всю группу врачей бросили в тюрьму. Вере Сергеевне, которая даже не участвовала в этом разговоре, грозили минимум десять лет заключения.
Еще среди сокамерниц, с которыми Ольга близко сошлась, была 26-летняя внучка Троцкого, Александра. Она только что завершила обучение в Геолого-разведочном институте. Ее арестовали за то, что она переписала в тетрадку несколько строф запрещенного стихотворения в поддержку еврейства. Однажды, когда Александру вызвали из камеры «с вещами», она, перепуганная, вцепилась в Ивинскую. Ольге еще долго мерещились рыдания Александры, когда тюремщики волокли ее прочь. Впоследствии было объявлено, что Александру «выслали вместе с мачехой, сидевшей где-то в соседней камере, на дальний север на пять лет как «социально-опасный элемент».