Ольга позднее писала: «Нигде так не сродняешься
[231] [с людьми], как в камере. Никто так не слушает, и не говорит, и не сочувствует, как соседи, видящие в твоей судьбе свою».
В то время как Ольга жила в постоянном страхе и сердце ее колотилось быстрее всякий раз, как открывалась дверь камеры, Борис с волнением ждал новостей в Переделкине. Он все острее ощущал изоляцию и одиночество без своей родной души. Терзаясь из-за Ольгиного ареста, он был совершенно уверен, что его самого вот-вот возьмут под стражу, и понимал, что Ольгу арестовали из-за него. Это усиливало в нем чувство вины за то, что в начале года он пытался прервать с ней отношения. 7 августа, за два месяца до ареста Ольги, он писал своей кузине Ольге Фрейденберг о противоречивых чувствах к возлюбленной:
«Я мучаюсь потребностью
[232] выговорить тебе все свои горести, потому что эту мысль нельзя убить. У меня была одна новая большая привязанность, но так как моя жизнь с Зиной настоящая, мне рано или поздно надо было первою пожертвовать, и, странное дело, пока все было полно терзаний, раздвоения, укорами больной совести и даже ужасами, я легко сносил, и даже мне казалось счастьем все то, что теперь, когда я целиком всею своею совестью безвыходно со своими, наводит на меня безутешное уныние: мое одиночество и хождение по острию ножа в литературе, конечная бесцельность моих писательских усилий, странная двойственность моей судьбы «здесь» и «там» и пр. и пр.».
Но когда Ольгу посадили, Борис тосковал по ней, и с каждым днем боль жажды становилась сильнее. Меньше чем через неделю после ареста Ольги он писал о своем отчаянии Нине Табидзе:
«Жизнь в полной буквальности
[233] повторила последнюю сцену «Фауста», «Маргариту в темнице». Бедная моя О. последовала за дорогим нашим Т[ицианом]. Это случилось совсем недавно, девятого (неделю тому назад)… Наверное, соперничество человека никогда в жизни не могло мне казаться таким угрожающим и опасным, чтобы вызывать ревность в ее самой острой и сосущей форме. Но я часто, и в самой молодости, ревновал женщину к прошлому или к болезни, или к угрозе смерти или отъезда, к силам далеким и непреодолимым. Так я ревную ее сейчас к власти неволи и неизвестности, сменившей прикосновение моей руки или мой голос… А страдание только еще больше углубит мой труд, только проведет еще более резкие черты во всем моем существе и сознании. Но при чем она, бедная, не правда ли?»
Как Борис и предсказывал в письме к Нине Табидзе, его творчество действительно стало «глубже». Он перенаправил му́ку, чувство вины и боль, причиненные расставанием с Ольгой, в энергию своей прозы. Как у его героя, Юрия, поэтический и философский талант развивается лишь после того, как он оказывается в разлуке с женой, детьми и любовницей Ларой, так и творчество Бориса восходит на новую ступень, когда он живет на краю политической и эмоциональной бездны. Жгучая ревность – сильная тема в «Докторе Живаго». Герой пишет о своей страстной любви к Ларе и о «побочном эффекте» их близости – мучительном собственничестве: «Я ревную тебя
[234] к предметам твоего туалета, к каплям пота на твоей коже, к носящимся в воздухе заразным болезням, которые могут пристать к тебе и отравить твою кровь, – говорит Юрий Ларе. – И как к такому заражению я ревную тебя к Комаровскому, который отымет тебя когда-нибудь, как когда-нибудь нас разлучит моя или твоя смерть. Я знаю, тебе это должно казаться нагромождением неясностей. Я не могу сказать это стройнее и понятнее. Я без ума, без памяти, без конца люблю тебя».
По мере того как проходила неделя за неделей, а Бориса по-прежнему не трогали, позволяя ему продолжать писать, он все глубже убеждался в том, что его не арестуют благодаря мужественному поведению Ольги на Лубянке. И он был прав. Через две недели после ареста Ивинскую наконец начали допрашивать.
Ольга только что поужинала (на ужин были картошка с селедкой) и легла на койку, готовясь ко сну, когда вошел дежурный охранник: «Ваши инициалы?
[235] Одевайтесь на допрос!»
Взволнованная, она натянула переданное матерью из дома темно-синее крепдешиновое платье в крупный белый горох. Это было любимое платье Бориса. Одеваясь, Ольга ощущала фантастическую надежду на то, что вскоре ее выпустят на свободу. Она даже представила, как идет домой по московским улицам, представила восторг Бориса, когда он придет следующим утром к ней на квартиру и увидит ее.
Охранники вывели Ольгу из камеры и повели по длинным коридорам мимо закрытых, таинственного вида дверей, из-за которых временами доносились ужасающие крики и плач отчаяния. Они остановились перед дверью с номером 271. Ольгу привели не в кабинет, а в «шкаф». И вдруг этот шкаф «перевернулся», и она оказалась в большой комнате, полной переговаривающихся военных. Когда она проходила мимо, они умолкли. Ее проводили в просторный, красивый, ярко освещенный кабинет. За письменным столом сидел «красивый полный человек
[236]… кареглазый, с разлетающимися бархатными бровями, в длинной гимнастерке кавказского образца с мелкими пуговками от горла».
Ольга тогда еще не знала, что это Виктор Абакумов, сталинский министр госбезопасности и один из самых свирепых прихвостней вождя. Во время войны Абакумов возглавлял военную контрразведку, СМЕРШ, название которой расшифровывалось как «смерть шпионам». Сотрудники СМЕРШа занимали на фронте позиции сразу за передовой и казнили красноармейцев, которые пытались отступать. Смершевцы также выслеживали дезертиров и жестоко пытали немецких военнопленных. По слухам, прежде чем пытать своих жертв
[237], Абакумов разворачивал пропитанный кровью ковер, чтобы защитить натертый до блеска паркет своего кабинета.
Абакумов жестом велел Ольге сесть на стул на некотором расстоянии от себя. На его столе лежала гора книг и писем, взятых из ее квартиры во время обыска, в том числе и любимая книга «Избранной прозы» Пастернака, которую привез ей из заграничной поездки коллега Константин Симонов. На титульном листе было посвящение Ольге, написанное размашистым почерком Бориса, напоминавшим ей летящих в небе журавлей. Борис написал: «Тебе на память,
[238] хотя она в опасности от такого обилия безобразных моих рож». На первой странице книги был воспроизведен набросок, сделанный отцом писателя, Леонидом: семилетний Борис сидит и пишет за столом, одна нога свисает со стула. За ним следовал автопортрет художника, «красивого седого человека
[239] в мягкой шляпе».