Пастернак знал, что его публичные выступления рассматриваются как нежелательные и что в силу наложенных на него ограничений он мог восприниматься только как переводчик. Весь конец 1948 года он, отложив в сторону «Доктора Живаго», переводил первую и вторую части «Фауста» Иоганна Вольфганга фон Гете и завершил свой труд в феврале 1949 года. Работа над переводом «Фауста» подарила ему такое же чувство духовной свободы, какое прежде дарил «Гамлет»; он говорил скульптору Зое Масленниковой, что этот труд помог ему «стать храбрее,
[255] свободнее, разорвать некие путы не только политических и нравственных предубеждений, но и в смысле формы».
Очевидно, что работа над гетевским «Фаустом», трагической пьесой о продаже души дьяволу, не могла не привлекать измученного Бориса, не в последнюю очередь потому, что здесь он хотя бы мог творчески самовыражаться, не беспокоясь о том, что перечит властям. В первой части Фауст не стремится к власти путем знания, а ищет доступа к трансцендентному знанию, отвергаемому рациональным разумом. Мистическая тематика Гете должна была вызывать отклик в душе Пастернака, так же как и сплав психологии, истории и политики во второй части: именно с этими темами он и сам сражался в «Докторе Живаго».
Пастернак видел в Ольге свою Маргариту – очаровательную, невинную девушку. В одном из писем Жозефине он говорит, что, если она хочет знать, как выглядит Ольга, ей следует взглянуть на иллюстрацию, на которой изображена Маргарита в его переводе «Фауста». «Это почти ее копия»,
[256] – писал он. Борис, переписываясь с сестрами, даже употреблял имя Маргарита, имея в виду Ольгу, чтобы утаить от Зинаиды, о ком идет речь. Гетевская Маргарита была воплощением мягкой женственности и чистоты, как и Ольга для Бориса. Впоследствии он посвятил перевод «Фауста» своей возлюбленной, написав на титульном листе: «Олюша, выйди на минуту из книжки,
[257] сядь в стороне и прочти ее».
Если Пастернак думал, что, занимаясь переводом «Фауста», находится в сравнительной безопасности от обвинений в антипатии к государству, то он ошибался. В августе 1950 года – почти предсказуемо – на его перевод первой части «Фауста» набросился «Новый мир». «Переводчик явно искажает идеи Гете… для того, чтобы защитить реакционную теорию «чистого искусства»… он вводит эстетический и индивидуалистический вкус в текст… приписывает реакционную мысль Гете, искажает социальный и философский смысл».
Пастернак писал Ариадне Эфрон, гонимой дочери своего дорогого покойного друга, поэта Марины Цветаевой: «Была тревога,
[258] когда в «Новом мире» выругали моего «Фауста» на том основании, что будто бы боги, ангелы, ведьмы, духи, безумье бедной девочки Гретхен и все «иррациональное» передано слишком хорошо, а передовые идеи Гете (какие?) оставлены в тени и без внимания. А у меня договор на вторую часть! Я не знаю, как все это закончится. К счастью, мне кажется, что эта статья не будет иметь никакого практического эффекта». Эта работа принесла хотя бы деньги: он писал сестрам в Англию, что «Зина может баловать Леню,
[259] и мы не бедствуем».
Как только позволили обстоятельства, Пастернак вернулся к «Живаго». Безмерное чувство вины, которое он ощущал в связи с тюремным заключением Ольги, и осознание, что советские власти стремятся манипулировать им и наказывать его путем ее страданий, казалось, оживили его, порождая в нем гигантские прорывы творческой энергии. Он мог писать бесстрашно, убежденный, что его роман никогда не будет опубликован в России. Так что в то время как Ольга защищала его книгу, отрицая ее антисоветизм, Пастернак перенаправлял свою ярость против политических махинаторов и текущих лишений в смелое и решительно антисоветское произведение. В письме к Зое Масленниковой
[260] он защищал свою позицию, объясняя, что его роман можно рассматривать как «антисоветский», только если «под советским следует понимать нежелание видеть жизнь как она есть». В «Докторе Живаго» он пишет:
«Таким новым была
[261] революция, не по-университетски идеализированная под девятьсот пятый год, а эта, нынешняя, из войны родившаяся, кровавая, ни с чем не считающаяся солдатская революция, направляемая знатоками этой стихии, большевиками.
Таким новым была сестра Антипова, войной заброшенная бог знает куда, с совершенно ему неведомой жизнью, никого ни в чем не укоряющая и почти жалующаяся своей безгласностью, загадочно немногословная и такая сильная своим молчанием. Таким новым было честное старание Юрия Андреевича изо всех сил не любить ее, так же как всю жизнь он старался относиться с любовью ко всем людям, не говоря уже о семье и близких».
Чего Пастернак не знал, когда писал о Ларе, так это что реальность превосходит даже его способности к вымыслу. Сидя в Лубянской тюрьме, Ольга обнаружила, что беременна. Она носила ребенка Бориса.
Это открытие Ольгу обрадовало, не в последнюю очередь потому, что, стоило беременности подтвердиться, условия содержания смягчили. Ей было позволено получать белый хлеб, салаты и картофельное пюре вместо перловой каши, составлявшей ежедневный паек арестантов. Дополнительный паек просовывали ей сквозь окошко в двери камеры. Ей также разрешили покупать вдвое больше продуктов в тюремной лавке. Она могла ежедневно гулять по двадцать минут. Однако главным и наиболее осязаемым послаблением было то, что Ольге позволили спать днем после ночных допросов. В то время как ее сокамерницам после бессонных ночей не позволяли никакого отдыха и они были вынуждены расхаживать по камере или сидеть, предаваясь мрачным раздумьям, Ольга могла лечь поспать. Дежурный надзиратель заходил в камеру, тыкал ее пальцем и уважительным тоном говорил: «Вам положено спать, ложитесь».
«И я падала в сон
[262] как в бездну, без сновидений, – вспоминала Ольга, – обрывая на полуслове рассказ об очередном допросе. Милые мои соседки по камере шептались, чтобы меня не разбудить, и я просыпалась только к обеду».
После обеда арестанты коротали вторую половину дня – свой «досуг» («И он есть в аду»,
[263] – с мрачной иронией отмечала Ольга), – что-то мастеря с помощью иголки, сделанной из рыбьей кости с проделанным в ней ушком для нитки, или «гладили» платья, готовясь на допросы. Это делали так: смачивали ткань водой и садились сверху. Все оставшееся время они проводили в разговорах и чтении вслух стихов.