Столь же уступчивая по отношению к Борису и интуитивно чувствовавшая его тревоги, Ольга продолжала беспокоиться, что покажется ему изменившейся, другой. Она знала, что он боится перемен в людях, которые ему дороги. Борис даже отказывался повидаться с сестрой Лидией, которая хотела приехать к нему в гости в Россию, поскольку предпочитал сохранить ее в памяти как красивую молодую девушку, которую он знал в детстве и юности. «Какой будет ужас,
[323] – как-то сказал он Ольге, – когда перед нами окажется страшная старуха и совершенно чужой нам человек».
Ольга предчувствовала, что Борис опасается увидеть «страшной старухой» и ее по возвращении из лагеря. «И вдруг он увидел
[324] – я такая же. Ну похудевшая, может быть. Моя любовь и близость к Б. Л. всегда меня как-то удивительно воскрешали. Словом, разорванная разлукой, наша жизнь вдруг преподнесла ему неожиданный подарок – и вот вновь превыше всего «живое чернокнижье» горячих рук и торжество двоих в мировой вакханалии». Как и предчувствовала Ирина, когда тем апрелем Ольга вернулась в Москву, страсть, одиночество и чувство вины снова бросили Бориса в распростертые объятия ее матери.
VII
Сказка
Воссоединившись после трех с половиной лет разлуки, Ольга и Борис были охвачены «отчаянной нежностью»
[325] и решимостью оставаться вместе до конца жизни.
«Невозможно восстановить,
[326] что и как говорил мне Б. Л. в эти удивительные минуты, – вспоминала Ольга. – Он готов был «перевернуть мир», «целоваться мирами».
Борис едва успел набраться сил, чтобы медленно подняться по ступеням в Ольгину квартиру, и в ее спальне они наконец смогли остаться наедине, чтобы снова обрести друг друга. Оказавшись в безопасности его объятий, Ольга прижалась головой к груди возлюбленного и, не говоря ни слова, слушала, как бьется его сердце. И потом всякий раз, как они встречались, она исполняла этот любовный ритуал. «Состариться ему, видно, было не дано». Их возобновившаяся после столь долгой разлуки привязанность стала более сильной и глубокой. Они просто не могли и не желали существовать друг без друга.
Доклад, составленный будущими издателями Пастернака Collins Harvill в 1961 году, позволяет оценить положение, в котором оказалась Ольга по освобождении:
«Положения людей,
[327] которые при этих условиях вернулись к нормальной жизни после опыта тюремных лагерей, как правило, на Западе не понимают. Те самые власти, которые пытали их и разрушали их семьи, мгновенно сделались их неутомимыми благодетелями. Они обеспечивают бывшим заключенным реабилитацию в санаториях; они при необходимости дают им жилье, даже в центре Москвы; они заботятся о том, чтобы освобожденные устроились на адекватно оплачиваемую работу, а иногда – как в случае Ивинской – обеспечивают им помощь по дому. Взамен они ожидают от бывшего заключенного определенной доли сотрудничества: с одной стороны, воздержания от рецидива, жалоб и опубликования своего опыта, а с другой – жизнерадостного, позитивного и творческого отношения к советской реальности и, временами, маленькой помощи органам госбезопасности в исполнении их деликатных задач.
Ивинская согласилась с таким положением, как и многие другие, ради воссоединения с детьми и Пастернаком. Ее возвращение к жизни означало для Пастернака возвращение к творческой работе, и, наконец, великая сага, над которой он работал бо́льшую часть жизни, начала обретать определенную форму».
Возвращение Ольги в жизнь Бориса вдохновляло и одухотворяло его. Он вернулся к работе над «Живаго» со страстью и удовольствием, равных которым не знал со времен ужасных первых месяцев Ольгиного заключения. Потратив почти восемь лет
[328] на создание первой половины романа, он «собрал» черновик целиком уже через два года. О воссоединении Юрия Живаго с Ларой он писал:
«Еще более, чем общность душ,
[329] их объединяла пропасть, отделявшая их от остального мира. Им обоим было одинаково немило все фатально типическое в современном человеке, его заученная восторженность, крикливая приподнятость и та смертная бескрылость, которую так старательно распространяют неисчислимые работники наук и искусств для того, чтобы гениальность продолжала оставаться большою редкостью.
Их любовь была велика. Но любят все, не замечая небывалости чувства.
Для них же, – и в этом была их исключительность, – мгновения, когда подобно веянью вечности, в их обреченное человеческое существование залетало веяние страсти, были минутами откровения и узнавания все нового и нового о себе и жизни».
Далее он описывает сильнейшие эмоции, которые подарило Ларе и Юрию воссоединение в Варыкине: «Разумеется, забираться в эту одичалую глушь суровой зимой без запасов, без сил, без надежд – безумие из безумий. Но давай и безумствовать, сердце мое, если ничего, кроме безумства, нам не осталось». И вот они «врываются, как грабители», в пустой промерзший дом. Сознавая, что их совместные дни сочтены, что «смерть нависла», они готовятся в последний раз побыть наедине. «Скажем еще раз друг другу наши ночные тайные слова, великие и тихие, как название азиатского океана», – говорит Юрий Ларе. Ощущение ими обретенной страсти в ту ночь усиливается. Когда снаружи воют волки, Юрий встает до рассвета и сидит посреди безмолвия у голого стола, ощущая вдохновение писать стихи. «В такие минуты
[330] Юрий Андреевич чувствовал, что главную работу совершает не он сам, но то, что выше его, что находится над ним и управляет им».
Борису всегда нравилось видеть себя в героическом свете; в конце концов, его архетип, Юрий Живаго, человек благородный – поэт и врач. Он полагал, что Ольгу досрочно – на два года раньше – выпустили из лагеря в некоторой степени благодаря влиятельности его имени. «Хотя я тебя в это
[331] вовлек поневоле, Лелюша, но ты же сама говоришь, что «они» все-таки не посмели меня добить. Ведь по ихним понятиям пять лет – ничто, «они» отмеряют десятилетиями! И вот – наказали тобой…» Ольге, далекой от мысли винить его за все, что ей пришлось выстрадать, было «радостно» ощущать, что теперь Борис думал о ней как о части своей семьи.