«Внешнее осуществление Пастернака прекрасно», – писала Цветаева. Это так. И так же было и в старости, и это было еще одним чудом. Седые волосы, продуманно растрепанные, освещали смуглое, казавшееся в любое время года загорелым лицо. Я-то знала его, когда он постоянно жил в Переделкине, и свежесть ранних подмосковных прогулок в любую погоду, работа на огороде, купанье в Сетуни, когда она еще была чистой, – все это делало его этаким бодрым сельским жителем, не выносящим праздности, всегда деловым, подтянутым, оживленным».
Лето 1955 года было временем великого счастья.
[357] Каждый вечер в шесть часов приходил Борис, в то время как Ольга деловито распечатывала принесенные им накануне страницы «Живаго». «Вообще-то она никогда всерьез не занималась этой работой – машинка у нас была нестандартная, и печатала мама непрофессионально. Только иногда, когда либо машинистка была в отъезде, либо требовалось быстро подготовить какой-нибудь кусок для последующей правки, Б. Л. доверял ей эту работу. Как-то раз даже я была допущена к этому святому делу – перепечатывала фрагмент из главы «Лесное воинство» – мама не успевала, кто-то приехал, а Б. Л. должен был вот-вот прийти. Но я, помню, наделала столько ошибок, особенно в сибирских фамилиях, что была навеки отстранена».
Об этих радостных семейных днях, проведенных вместе на даче Кузьмича, на заросшем камышами берегу реки Сетуни, Ольга писала: «Была комната,
[358] был дом, был брошен якорь. Я часто корила себя – столько времени не догадаться так устроить нашу жизнь, наше совместное существование, совместную работу, независимо от всех и от всего… На Рождество у нас была елка, занявшая почти весь мой рабочий стол. Мы хохотали, наблюдая, как [кошка] Динка воровала блестящие шарики и тащила в свое гнездо. Было приятно сознавать: наша елка, наш стол, наш уклад, наше хозяйство».
Увы, Борис по-прежнему разрывался между непринужденной атмосферой «избушки» и напряжением на собственной даче, в «большом доме». Хотя Ольга никогда не вторгалась непосредственно на территорию Зинаиды, бывая на переделкинской даче, только когда Зинаида куда-то уезжала, та сразу же узнавала о ее присутствии в Переделкине. (Однако потом Борис в письме Жозефине с удовольствием заявлял: «З. не знает, что О.
[359] снимает комнатку в крестьянском доме в соседней деревне».) Когда Ольгу выпустили из Потьмы, друзья Зинаиды сплотили ряды, безуспешно пытаясь отразить любые поползновения «этой соблазнительницы». Зинаида, прекрасно знавшая о присутствии соперницы на противоположном берегу пруда, стала еще враждебнее относиться к Борису, предъявляя ему «множество требований» и постоянно тыча в глаза его «двуличием».
Ночами Борис лежал в одиночестве на своей узкой койке в кабинете, жаждая мягкого утешения Ольги. Во время одной из таких ночей, одолеваемый старой врагиней-бессонницей, он поднялся с постели и сел писать. На следующее утро принес Ольге новое стихотворение – написанное карандашом любовное письмо, чтобы она его перепечатала:
Который час? Темно. Наверно, третий.
[360]Опять мне, видно, глаз сомкнуть не суждено.
Пастух в поселке щелкнет плетью на рассвете.
Потянет холодом в окно,
Которое во двор обращено.
А я один.
Неправда, ты
Всей белизны своей сквозной волной
Со мной.
Друг Бориса и Ольги, Николай Любимов, переводчик с испанского и французского языков, приехал к писателю в гости в Переделкино. Потом он рассказывал Ольге, что Пастернак показался ему «душераздирающе одиноким», когда спустился по лестнице из кабинета, чтобы встретить Любимова в гостиной, где Зинаида и ее подруги играли в бридж. «Все они бросали на него неодобрительные взгляды».
Козырем Зинаиды, по словам Ольги, было то, что она «сумела организовать
[361] для Пастернака на «Большой даче» «Олимп» и создать там для работы и жизни максимум удобств».
Однако Борису не были нужны материальные роскошества. Единственная роскошь, которая ему требовалась, – это мир и покой, чтобы писать. Рабочий стол и кабинет – вот без чего он не мог обходиться. Да и они были нужны ему не просто для удобства, а ради творчества, которое требовало упорядоченного образа жизни.
«З. Н., думаю,
[362] понимала, что, охраняя дом и быт Пастернака, тем самым укрепляла и свое собственное положение законной хозяйки «Большой дачи». И потому мирилась с открытым существованием «Малой», то есть моей дачи, ибо понимала, что неосторожный нажим на Б. Л. привел бы саму ее к катастрофе».
Хотя Борис выполнял львиную долю своей работы в кабинете, он когда один, когда пару раз в день, а уж ранним вечером – обязательно приходил к Ольге с написанными страницами. Или сидел за столом, разложив перед собой страницы, бывшие в данный момент в работе, а Ольга с книгой устраивалась на диване. Эта уютная домашность составляла разительный контраст его одиночеству в кабинете на втором этаже «Большой дачи», в который Зинаида заходила, только чтобы прибраться. Однако, к Ольгиному возмущению, Борис отказывался уйти от Зинаиды или как-то иначе поменять сложившееся положение вещей.
Б. Л. мучится
[363] состраданием и угрызениями совести, поскольку больше не может любить Зинаиду Николаевну, уверяла Ольгу Ариадна Эфрон: «[он] видел [ее] все-таки Красной Шапочкой, заблудившейся в лесу, и жалел до слез». Когда заходила речь о Зинаиде, Борис говорил Ольге: «Я тебя не жалею.
[364] Дай Бог, чтоб у нас с тобой все всегда так было. Будем жалеть других. Увидел я стареющую женщину у забора и подумал – ведь ты бы с ней не поменялась? Так пусть все вокруг нас будет благословенно нашим милосердием». Впоследствии Ольга писала о двойной жизни Бориса, разрывавшегося между двумя женщинами и двумя домами:
«Думать, что в башне
[365] из слоновой кости он охранял свое олимпийское спокойствие – это абсурд. Его безумства всегда останавливала жалость, особенно к тем, кого, как ему казалось, он несправедливо разлюблял. Жалость перевешивала. А когда мы, схваченные за горло недоброжелательностью во время особенно тяжелое, когда невмоготу стал чуждый нам дух «Большой дачи», решили все-таки бежать в Тарусу – Боря не смог; и не спокойствие свое оберегая, а опять-таки из-за душащей жалости к «не понимающим, а страдающим».