Я обращаюсь к Вам лично, ЦК КПСС и Советскому Правительству.
Из доклада Семичастного мне стало известно о том, что правительство «не чинило бы никаких препятствий моему выезду из СССР».
Для меня это невозможно. Я связан с Россией рождением, жизнью, работой. Я не мыслю своей судьбы отдельно и вне ее. Каковы бы ни были мои ошибки и заблуждения, я не мог себе представить, что окажусь в центре такой политической кампании, которую стали раздувать вокруг моего имени на Западе.
Осознав это, я поставил в известность Шведскую академию о своем добровольном отказе от Нобелевской премии.
Выезд за пределы моей Родины для меня равносилен смерти, и поэтому я прошу не принимать по отношению ко мне этой крайней меры».
Заканчивалось оно предложением, которое Пастернак написал сам:
«Положа руку на сердце, я кое-что сделал для советской литературы и могу еще быть ей полезен».
Ольга впоследствии корила себя, говоря, что это письмо было ужасной ошибкой, и беря полную ответственность и вину за него на себя. Однако совершенно ясно, что эмиграция из России стала бы для Бориса слишком тяжкой травмой. Он был уже во многих отношениях сломлен, заперт в Переделкине, и единственной его свободой было продолжение повседневной размеренной жизни. Без этого и без привычных любимых мест, которые его окружали, без его любимой матушки-России у него не осталось бы ничего. Изгнание было бы для него хуже самоубийства.
Ирина вспоминала, что в эти дни, когда «над мирным существованием – не только над жизнепорядком, но и над самой жизнью вообще – нависла столь страшная угроза,
[521] Б. Л. продолжал поддерживать видимость стабильности, основу ее – режим дня, не позволяя хаосу ворваться в быт». Пастернак не прекращал работать: он решил перевести «Марию Стюарт». Это была не пьеса Шиллера, которую он уже перевел с немецкого, а драма под тем же названием польского поэта-романтика Юлиуша Словацкого. Он «старался сохранить послеобеденный сон, прогулки, «ритуальные» звонки. Но он был уже «вне закона», он был теперь обвиняемым, подследственным, приговор которому еще не произнесен, но ожидается с часу на час, и неизвестно еще, каков он будет». Каждый вечер в девять часов Борис шел в переделкинский писательский клуб, чтобы из тамошней телефонной будки сделать несколько звонков. Он тщательно готовил список людей, которым собирался звонить, и записывал цель каждого звонка – например, обсудить ответ на письмо, выдать распоряжения, касающиеся романа, или позвонить Ирине. «Мне чаще всего звонилось по такому поводу: «Во вторник я буду в Москве, купи, пожалуйста, к этому дню сто конвертов с действительной полоской клея и без картинок, а также разных марок, особенно тех – с бе́лками»», – вспоминала Ирина.
Иногда люди, которым он звонил, грубили ему, иногда его выбивала из колеи их доброта. «Поэтому эти вечерние звонки
[522] стали для него мучением – он боялся услышать настороженный или холодный голос, просто грубость, ожидая ее даже от так называемых друзей, и, сознавая, что это мучительно для него, все-таки звонил».
Ирина вспоминала звонок Бориса Лиле Брик, вдове литературного критика Осипа Брика, в период, когда было написано письмо Хрущеву. Был холодный октябрьский вечер, ветер раскачивал сосны. «Мы ждали и о чем-то переговаривались
[523] вполголоса, как вдруг услышали громкий плач, почти рыдания. Вбежали в контору, увидели, что Б. Л. не может из-за прорвавшихся рыданий продолжать разговор по телефону». Как только Лиля Брик поняла, что ей звонит Пастернак, она «отозвалась так взволнованно и внезапно, как будто все время ждала его звонка: «Боря, дорогой мой, что же это происходит?» И понятно, что он, выдерживавший грязные оскорбления, на это встревоженное сочувствие не мог не отозваться слезами».
На следующий день, в пятницу, 31 октября, Ольга вернулась в Москву и, обессиленная, поехала в Потаповский переулок, чтобы немного подремать. Но как только она забылась сном, ее разбудила мать. «Звонят,
[524] говорят, что из ЦК, по очень важному делу», – объяснила Мария. За Ольгой явно проследили до самой квартиры. Правительственные чиновники знали о каждом ее движении и перемещении. Ольга взяла трубку и с удивлением услышала голос Григория Хесина. Он снова был необыкновенно дружелюбен, словно их последнего разговора, когда Ольга, уходя, хлопнула дверью, никогда не было.
«Ольга Всеволодовна, дорогая,
[525] вы умница, – залебезил он. – Письмо Б. Л. получено, все в порядке, держитесь. Должен вам сказать, что сейчас нам надо немедленно с вами повидаться, мы сейчас к вам подъедем».
Ольга, разозленная тем, как Хесин «сменил пластинку», ответила, что не хочет иметь с ним ничего общего после того, как он отказался ей помочь. Возникла пауза, а потом Хесин сообщил Ольге, что на линии еще и Поликарпов. Они приехали забрать ее, сказал Поликарпов, а потом поедут в Переделкино забрать Пастернака, чтобы как можно скорее отвезти их в ЦК партии.
Ольга сразу же позвонила Ирине и велела ей немедленно отправляться в Переделкино и предупредить Бориса. Было ясно: если уж Поликарпов лично приехал, чтобы забрать Бориса, значит, с ним намерен встретиться Хрущев.
К тому времени как Ольга положила трубку, черный правительственный «ЗИЛ» уже припарковался у дома в ожидании ее, и шофер сигналил клаксоном. Внутри машины сидели Хесин и охваченный страхом Поликарпов. Ольга пыталась задержать их, чтобы дать Ирине время добраться до Переделкина первой, но в конце концов была вынуждена сесть в машину. Не было никаких шансов, что Ирина доберется до Бориса раньше них, поскольку лимузин помчался вперед по специальной трассе для правительственных машин и не задерживался ни на одном светофоре.
На заднем сиденье машины Хесин шепотом объяснил Ольге, что это он направил к ней Исидора Грингольца. Ольга ахнула, осознав, что ею попросту манипулировали, заставив уговорить Бориса подписать письмо Хрущеву. «Они знали, что Б. Л. упрям
[526] и не способен слушаться приказов. Поэтому нашли способ через меня, воспользовавшись моими страхами и недомыслием. Зная, что никакому официальному лицу было меня не обвести, они подсунули мне этого «славного мальчика», «обожателя» Пастернака, и это сработало».
Пока Ольга терзалась чувством вины за то, что позволила кругом обмануть себя, Поликарпов повернулся к ней и сказал: «Теперь вся надежда на вас, вы его успокоите». Поликарпов был необыкновенно озабочен тем, что Пастернак может не согласиться поехать в Москву.