Арсений прождал с полчаса. Мадемуазель Толстая вышла из избы, расцеловалась с попадьёй, приложилась к реке батюшки, прошла в храм, где оставалась не долее десяти минут — видно, обежала наиболее почитаемые иконы, — и покинула подворье. На улице она ещё раз обернулась к храму, перекрестилась и помахала рукой оседлавшей забор ребятне. За что удостоилась нескольких метких ударов зелёными яблоками. А когда экипаж покатился вдоль улицы, канонада дички была открыта по нему из всех орудий.
Подождав, пока карета графини скроется за поворотом, генерал вышел из укрытия, которым ему служил пыльный куст боярышника у соседнего забора. Закревский хотел поговорить с настоятелем, в чём отец Максим ему не отказал. Настороженный взгляд священника чуть потеплел, когда гость назвался.
— Её сиятельство говорила о вас.
Они вошли в храм. Батюшка бросил в окно беглый взгляд на хлопавшую дверь избы, куда возвращались дети с улицы.
— Это приют, который Аграфена Фёдоровна содержит на свои деньги, — сказал он. — Во спасение души матери. Покойная была из старообрядцев.
Генерал кивнул. Отец Максим знал о предстоящей свадьбе и не стал отговаривать жениха.
— Как бы там ни было, но раз ребёнок ваш, надо венчаться. Однако вы берёте на себя тяжёлый крест.
— Возможно, мне придётся нести его не слишком долго, — попытался улыбнуться Закревский.
— Не стоит на это надеяться, — одёрнул его батюшка. — Аграфене нужна защита. Ребёнку тоже. Бог не оставит их одних.
Арсений сглотнул. Положа руку на сердце он боялся того, что собирался сделать.
— Как вы думаете, — напрямую спросил генерал, — есть надежда, что она изменится?
Священник потупил очи.
— Груша из тех людей, которых сознание собственных грехов подвигает делать добро. Кто знает, если бы мадемуазель Толстая была ангел чистоты, стала бы она заботиться об этих сиротах?
Гость вздохнул. В словах отца Максима как будто не было утешения.
— Не бойтесь взять её, — с жалостью проронил священник. — Она хороший человек.
«Я тоже», — грустно усмехнулся Закревский.
Глава 2
НЕМИЛОСТЬ
Мобеж
Воронцов ловил себя на том, что слишком много времени стал проводить в Париже. Между тем дела корпуса требовали постоянного присутствия командующего. Введённая им система подготовки предусматривала частые манёвры и дважды в неделю тяжёлые марш-броски через овраги и небольшие речки по 15—25 вёрст в день. Чтобы народ не залёживался. От старых служак, тянувших лямку ещё с прошлого века, Михаил Семёнович узнал, что раньше особым образом учили штыковой атаке.
— У турка она звалась «юринь», значит «вихрь», — сообщил графу его же собственный кучер Егорыч, старина лёг шестидесяти, во всём исправный и лихой дед, бывший гренадер. — Янычары ходили с одним холодным оружием. Но они, вишь ты, всегда были, как опоенные. Курили что-то перед боем. Нам же светлейший князь только чарку бальзама позволял. А кто поопытнее, и того в рот не брали. Говорили, на тверёзую голову в штыки надо, не то ноги подведут. При штурме Очакова первый раз попробовали. Узкие там были ворота. В них турок набилось видимо-невидимо. Одна рота в четверть часа всё очистила, неприятель лежал горой: по три-четыре человека друг на друге, шли по ним, как по настилу, а они ещё живые, шевелятся. Жуть! Кругом кровища, мозги — вся эта арка была, словно выпотрошенная рыба. Вот что такое юринь! При убиенном императоре Павле уже бросили учить. Опять стали много топать под барабан и тянуть носки.
Воронцов поморщился. Он не любил фрунтовой акробатики.
— Нынче удар штыком идёт прямой в грудь, а потом прикладом. Вроде как добить, — рассуждал Егорыч. — Одна беда — кости. Застрял клинок между рёбрами, ни туда ни сюда. А на тебя уже другие лезут. Отбиваться нечем. Надо оружие бросать и драться хоть голыми руками. Из раны штык тянуть мешкотно. Пока возился, свою голову потерял. Янычары по-другому били. Снизу вверх. И враг как бы сам на штык насаживался. Этот удар под рёбра с первого раза — до сердца. Незачем и ружьё калечить об их поганые головы. Так, стряхнул и побежал дальше. Глазом не успеешь моргнуть, а у тебя поле трупов позади. Самое наше русское дело — штыковая. Очень даже хорошо, — кучер крутил седой ус и орлом поглядывал на седока. — Ещё при батюшке Григории Александровиче егерей много учили по движущимся мишеням бить. Но тут уж я не скажу, как и что. Людей поискать надо.
Доискались и старых егерей. Придумали заново движущиеся мишени на верёвках. Пошла потеха. У командующего зла не хватало: почему, почему, почему забросили? Кому помешало? Но, видно, кому-то помешало. Раз из Петербурга всё чаще следовали предупреждения и выговоры. С каждым разом настойчивее и раздражённее. Дело не в стрельбах. Он мог своих солдат хоть с кашей съесть. Нравится — пусть стреляют. А в том, что граф открыто манкировал плацевой подготовкой. На всё нужно время! Либо чеканить шаг, либо форсировать речки. В министерстве считали, что пары часов ежедневно для плаца — мало. Нужно как минимум шесть, а лучше восемь. После этого куда побежишь? Во что стрельнёшь? Руки-ноги отваливаются. Глупости — солдата можно подбодрить и палкой. А раз его сиятельство не выносит палку — стало быть, он опасный оригинал, и войска его ни на что не годятся!
Таковы по сути были ордера, приходившие на имя Воронцова в последнее время из столицы. Кажется, там забыли, что командующего полагалось хвалить. Тогда он был готов рваться изо всех сил. А так... Надоело до смерти! Как будто граф старался для себя! Он мог давно выйти в отставку и жить спокойно. При его состоянии и положении...
Появление фельдъегерей из России портило Михаилу Семёновичу настроение. Он становился сух и старался выслать всех из кабинета, чтобы распечатать пакет в одиночестве. На сей раз его увещевал добродушнейший «папаша» — генерал Сабанеев, во время заграничного похода служивший начальником штаба всей армии. «Друг мой сердечный, скажи мне, старому дураку, что у тебя творится? — вопрошал Иван Васильевич. — Слухи самые скверные. На корпус твой жалуются. И если до меня в медвежьей берлоге доходят напраслины, то что же говорят в Петербурге? Смотри, милый, холя и воля — суть вещи разные. Солдата должно беречь, а баловать неприлично. Нельзя же допускать, чтобы от запрета на рукоприкладство рядовой офицера ни в грош не ставил».
Граф был задет за живое. С чего они взяли, что у него бедлам? Неужели кто-то в столице распускает сплетни? Утренний разговор с Паскевичем только подтвердил опасения командующего. Около одиннадцати, когда Воронцов намеревался выпить крепкого чаю и далее уже не мучить себя едой часов до восьми, адъютант доложил, что к нему прибыл генерал-лейтенант Паскевич. Граф немедленно приказал просить и подать вторую чашку, сервировав им завтрак на низком, по английской моде, столике возле дивана.
Паскевич вступил в кабинет, нарочито кашлянув, хотя его ждали и незачем было обозначать своё присутствие в комнате. Но такая уж привычка выработалась у бывшего сослуживца Воронцова за последние пару лет. Он пошёл в гору при дворе, вдовствующая императрица сама выбрала его руководителем поездки великого князя Михаила за границу. Явную милость изобличали новые, вкрадчивые манеры генерала. Казалось, он ежесекундно взвешивал каждый шаг, каждое движение, жест, слово.