Мать Мизгирева тоже заряжала воду в трехлитровых банках от телевизора с магнетизирующим паству Чумаком, и Вадим вот уже больше месяца не давал ей какой-либо весточки. Где и как мать сейчас? Разрывается между японским тонометром и зовущим к себе телефоном: вдруг сын?! в этот раз точно он или что-то о нем! Так и не приучилась к мобильнику, несет у проводного аппарата всенощное дежурство, проваливаясь на минуту в спасительное забытье, сидит в окаменелом ожидании у телевизора, где одни бесконечные танки и лживые сводки потерь, изгрызенные взрывами дома родного Кумачова и лица, лица… лица живых и чужих сыновей. Сидит ли, как овчарка на цепи, в пропитавшейся запахом корвалола квартире, всё боясь пропустить тот единственный, страшный звонок, выбирается ли в магазин низких цен, чтоб за выбором свежего молока и кефира забыться?..
И такое отчаянное одинокое чувство к больной, старой матери захлестнуло его, что со смеха на вой перешел. И чем яростней скреб он овражную землю, словно силясь дорыться до какого-то вечного телефонного кабеля, по которому мог бы объявиться живым, тем страшнее и неутолимее становилось его одиночество.
— Инженер, ты чего? — схватили железные черные пальцы.
— Мать… моя… тоже… банки… — отвечал с перехваченным горлом, как будто уходя под воду и выныривая вновь.
Мать, жена, Славик, прыгающий у него на спине, как седок на своем боевом скакуне, — все они были в нем, но не здесь. Никого сейчас не было рядом, кроме этих вот вылезших из мышеловки четверых мужиков, но если б не было и их, то тогда бы уж точно околел от тоски.
10
Грохот вырвал его из покойного, плотного, словно мамин конвертик, тепла, и, немедля налившись пружинистой силой, вскочил, ломанулся на выход, безошибочной ощупью цапнув автомат в изголовье. Что такое?! Откуда?! Неужели свои с высоты, мать их в щепки растак?!. Растолкал, раскидал по дороге вскочивших, ошалело орущих хлопьят и, едва не упав, лосем выскочил на прожекторный свет и под черное небо… Омерзительный ноющий звук сразу нескольких мин пал на площадь и сомкнулся с рассыпчато-колким разрывом.
Мины лопнули пачкой, почти как одна, и осколки томительно долго фырчали вверху, словно впрямь выбирая, куда бы упасть, и ища лишь твою помертвевшую голову. Прижавшись к земле, Богун ощутил свое тело огромным и нестерпимо притягательным для этих раскаленных, медлительно разборчивых осколков.
— Все до насипу! Жваво! За мною! — крикнул он, подымая бойцов, и сила собственного голоса мгновенно успокоила его.
По гнетущему вою первых мин на излете он уже догадался, что работают из-за железки, с полосы отчуждения между Бурмашем и шахтой, и едва лишь сорвался, череда новых взрывов на станции подтвердила догадку.
— Стiй, барани! Куди?! Праворуч! Праворуч! Тримайтеся стiн! — крикнул он на бегу, схватив за шиворот ближайшего бойца.
Тошнотный трепещущий вой нарос до предела, накрыл, придавил, и снова рвануло вблизи — тугие и колкие взрывы хлестнули, казалось, по самому телу, и тотчас нутро опалила кипящая радость, что цел. «Не в меня! Не в меня!» — чуял он, как ликует и молится каждый боец, и это несказанно роднило его с ними.
— Стоять! — крикнул он перед чистым — ста метрами голой, открытой земли, — прижался к стене, сцапал рацию: — Рубин! Рубин! Я Батько! Що бачиш?! Засек?!. Та чую, що с Бурмаша, — не глухий! Ты мне орiентири дай, орiентири!.. А за яким ти там сидиш?!.
Снова тот же буравящий высвист и давящий вой — мины пали на чистое, там, куда он бойцов не пустил, и рванули скачками желто-красного пламени. Ты смотри, падлы, кучно кладут!..
— Все вперед! — крикнул он, подрываясь на чистое.
Ломанулись, оглохнув от собственной крови, — как по склону горы, докатились до угольных куч и порожних вагонов. Два батальонных пулемета хрипло лаяли, наугад рассылая по насыпи розоватые трассы, и захлебывались, точно псы на цепи, когда над шахтою взвивался новый свист.
Люди брызнули в стороны — потекли по местам ручейками и каплями, а Богун, привалившись к заборной плите, сцапал руку Джохара:
— Ну?! Бачиш их?! Де?
— …проссышь. С промки вышли, по ходу, — повернул бородатую морду Джохар.
— А точней, блядь?! Нащо тобi це все?! — закипая, кивнул на джохаровский «бластер» с навороченной оптикой.
А сам все не верил как будто, что эти жуки полосатые вылезли с промки и шпарят по его позициям как черти.
— А сам их попробуй найди! — блеснул Джохар бесстрашными глазами. — Пусти меня со взводом пробежаться!
— Ти вже раз пробiгся! — зашипел, словно прут раскаленный к животу приложили. — Ледве ноги унiс! Всiх зачистив! — И, тотчас спохватившись, дернул рацию: — Седой! Седой!.. Що у вас?! Есть движение?!. Дбайливо, дбайливо наглядай там за степом, як маму прошу!
Обмяк освобожденно, услышав, что на юге — пустая чернота, ни единого признака обходных перебежек, никаких смутно-зыбких зеленых теней в окулярах бинокля. И немедля угнулся и вжался в бетонную стену, различив нарастающий нижущий свист новой мины, не умом, а внизу живота, чем-то самым своим сокровенным взмолившись: «Не в меня! Не в меня!»
Перед самым забором рвануло, и опять затянули свою нестерпимо протяжную песню осколки, и по правую руку кто-то тонко, по-заячьи вскрикнул, повалился, забился, корябая землю ногами, а еще через миг заорал, показалось, уже и ликующе, как Олежка, когда он, Богун, защекочивал сына до чистого поросячьего визга, до внезапного страха: вдруг родное сердчишко от восторга сейчас разорвется?.. Так и этот кричал — словно лишь для того, чтоб уверить себя самого, что живой; крик служил ему щупом: есть рука! есть нога! ничего не оторвано! И уже ликовал в колотьбе, слыша, что он сильней, больше боли…
Богун матюгнулся и кинулся к угольной куче, взбежал по покатому склону, с усилием вонзая носки ботинок в штыб, и, мгновенно упав на живот, приложился к ночному биноклю. В правом верхнем углу побежали зеленые цифры, и в подводной ночной не-прогляди, словно из батискафа, скафандра, увидел шевелящиеся, точно водоросли, зеленоватые туманные фигурки — сгусткообразных человечков, перебегающих по насыпи и пропадающих за ней.
Мертвея от стужи, ждал нового воя и визга, но будто и впрямь погрузился под воду — «самовары» замолкли так наглухо, словно у ополченцев закончились мины… Включил передачу, чтоб криком прорезать своим остолопам глаза, поставить им руку, прицел — взорваться ответным настильным огнем, но тут непроглядная темень ка-ак лопнула, вскипела, запузырилась десятками огней, продернулась изжелта-красными трассами, секущими землю, бетонный забор… «Вьить-вьить! Цьють-ють-ють!» — певучая очередь вгрызлась в защелкавший уголь под ним — рванул свое грузное тело в слепой перекат, свалился до земли, вскочил, заорал в микрофон:
— Огонь! Огонь! Работаем по вспышкам!
Но его запоздавшая на секунду команда никому уж была не нужна — все взорвалось и вспыхнуло само… для ободрения себя хлопьята заорали, упоенно хлеща в темноту изо всех своих гнезд и бойниц и находя спасение от страха во всеобщем грохоте и оре, забивая своими стрельбою и криком чужую пальбу, отгоняя огнем этот лай, этот бешеный хохот чужих, как первобытные охотники невидимых во мраке, обложивших ночную стоянку зверей.