Люки были распахнуты взрывом, одна из двух створок в дочерна опаленной корме оторвана напрочь, а они, приближаясь к машине, все держали на мушке зловонный, как сковорода нерадивой хозяйки, десантный отсек, словно кто-то еще мог оттуда выскочить и начать в них стрелять. Жар раскаленного железа, вязкий чад выгорающей краски и пластика, сладкий запах паленого мяса, отдаленно знакомый по шахтным пожарам, не давал продохнуть, а Рыбак, подошедший к убитой рептилии с правого борта, приготовил гранату.
Вопросительно глянул на Петьку, но тягуче растущий, словно бычий, рев боли из железного этого склепа обварил и напряг по-другому их всех.
— Чё делать-то?! — жалобно и виновато воскликнул Рыбак, обшаривая всех трусливыми собачьими глазами.
— Трусы снимать и бегать! — Петька бросил Вальку в автомат и, схватившись за створку, отдернул ожженную руку. — А, с-сука!
А из общего гроба, из печи, продолжать мычать взрывами кто-то, и Петро кое-как протолкнулся, проскребся вовнутрь, зашуровал в горячих недрах, натыкаясь на что-то уже не железное и матерясь от отвращения и боли.
За спиной, на вершине кургана, лупили орудия, но Валек словно их и не слышал, ощущая нытье в животе от чужого надрывного «Му-у-у!» и то и дело вздрагивая от застеночных, мучительно далеких и близких вскриков брата, как будто закапканенного чем-то. Прижженный, провонявший едким пластиком, Петро спиною вывалился из духовки, перхая и скребя когтями грудь, выпучивая дикие, в слезах животной боли и удушья ослепшие глаза.
— Тяни… — прохрипел, и Валек с Рыбаком вцепились в безвольно свисающие тугие, бескостные руки, в неподъемно тяжелое, словно в камнедробилке побывавшее, тело.
Напружились, вытягивая закапанную как бы сургучом лопоухую бритую голову и широкую плотную спину с ленивыми язычками огня — на ней горели хлопья пятнистого комбинезона, и в прожженной дыре багровело и пузырилось липкое мясо. Вальковы внутренности сжались, даже будто свились, как белье, — и чуть не вырвало на эту жареную спину.
— Чё делать-то, а? — опять виновато взмолился Рыбак.
— Санитары где, санитары?!
— Какие?! Своих, что ли, раненых нет?!
— Зачем полез, Шалимов?! — уже обвинительно хрипнул Рыбак. — А ну как сам — цыпленок табака? Нужда была шкварки отскребывать. Гореть из-за них… Пускай бы уж и доходил… до готовности. «А»! «Ы»! Больно, да?! А как ты нам?! Теперь почувствуй нашу боль — гори в аду, как крыса в бочке. Пришли как нелюди и сдохните как нелюди. Лучше б пулей, конечно, или сразу по стенке размазало — так и нам, и тебе облегчение, а то будто мне нравится слушать, как ты нам надрываешься хуже Бобика на живодерне.
А обожженный человек, на котором бушлатом прибили огонь, продолжал кричать так, словно его всё отдирали от брони кусками. И Петро посмотрел на него с темным недоумением, словно сам еще не понимая, почему полез в печку за ним, а потом перевел построжавший, прояснившийся взгляд на умолкнувшего Рыбака:
— Потому и полез, что орал. Воевал-то он с нами, допустим, как нелюдь, а вот кричит совсем как человек.
4
Котелок Богуна разрывался от непонимания, что происходит и что ему делать. Не может быть, чтоб эти крысы осуществили то, чего не может быть.
На пять часов была назначена атака на Изотовку, и он тоже был должен повести батальон на Бурмаш. Полковник Лихно обещал огневую поддержку, и вот была несчитаная тревожащая вылазка «жуков», а потом заработали закурганные «грады», дежурно перепахивая полоску развороченной земли шириной меньше трех километров. И обычная ругань в эфире была: «Эверест! Эверест! Где огонь?! Заснул ты там, … в рот?!» И когда на кургане зачастили огромные гаубицы и затряслась на севере земля, для Богуна все это было знаками нормального хода вещей, хотя и показалось, что дистанция стрельбы необъяснимо, словно спьяну, укорочена. А еще через миг весь эфир разорвался хрипящим, подыхающим лаем обваренных, ослепленных, оглохших людей, словно силой какого-то колдовского заклятия оказавшихся там, куда били железные молоты.
«Куда ты, блядь, лупишь, куда?! Эверест! Эверест!.. По мне огонь с фланга — я в пух! По своим, по своим!.. ты не видишь?! Ослеп?!. Отставить огонь! Отставить огонь!..» — кричали ротные с брони и сквозь броню, надрывался полковник Лихно на КП… командиры идущих в атаку боевых экипажей ревели от огромного ужаса непонимания и немедленно следом — от страшных ударов, рвущих землю у них из-под гусениц и железо у них из-под задниц, от уже непосильного чувствам смерчевого разлива огня, изнутри выжигавшего башню…
Только сам Эверест и молчал, отвечая на весь этот рев методически остервенелым, нескончаемо беглым огнем, гнал и гнал про нетронутой прежде степной целине буревые ударные волны, веерами высаживал лес забивавших друг друга разрывов, и похоже, та бешеная громовая чащоба, разросшись, захватила и лагерь бригады, даже самый лихновский КП, дав на той, тыловой, изобилующей боеприпасами и соляркой земле еще более страшные всходы.
— Тайфун! Тайфун! — вгрызся в мозг Богуна уцелевший, почему-то не сдохший от крика Лихно. — Они у тебя за спиной! Как прошли?! Как прошли сквозь тебя?! Почему ты живой?!. Подымай батальон! Атакуй Эверест! Эверест! Эверест! Выбивай их оттуда, заткни, задави! Атакуй — мы поддержим огнем! Понял, нет?! Я приказываю! Убирай за собой! Я в крови! Убирай, або нас зараз в пух разобьют! Слышишь, в пух! Отвечай! На тебе это все!.. Как ты их пропустил?! Под землей?! Затыкай их теперь — или я тебя лично…
Богуна разрывало: впереди и правей ополченцы, за спиною — захваченный ими курган… Под ногами неведомо что! Оставаться на шахте — дожидаться колечка. Подымать по приказу Лихно батальон — подставлять правый бок, спину, спину опять же! Да и грудью, как стадо матросовых, на пулеметы! В гору, в гору ползком!.. «Да задавим, заткнем! — говорил он себе через миг. — Вот причешем сейчас „ураганами“ с севера ту макушку кургана, соскоблим с нее всех этих вшей — вот тогда и поднять батальон».
Но земля раскололась у него под ногами, словно там, в недрах шахты, в самом деле вскипел и прорвался безудержный гнев, вызревавший, копившийся с самых первых шагов батальона по этой земле, словно сама эта земля захотела стряхнуть с себя всех чужаков со всеми их бронемашинами и скарбом. Огромные фугасы вонзились в трехэтажку АБК, зарылись в грунт на глубину стандартной человеческой могилы и будто вывернули все вещественное наизнанку, захлестнули всю шахту разлетом визжащих и фырчащих осколков.
Закрепившиеся на кургане подземные призраки сыпанули по шахте всего-то двумя-тремя залпами — что называется, для дезинфекции: так пинают противно затявкавшую собачонку, не сводя с глаз с рычащего на цепи алабая, — но «Тайфуну» хватило и этого, да и кто сказал, что не насыплют еще. В полузасыпанных окопах, в курящихся розовой пылью проломах ревели, колотились, колготились опоенные смертным ужасом, искромсанные, рваные бойцы. Сквозь повисшую всюду наждачную пыль невредимый Богун еле видел, как рядом пресмыкаются подранки и контуженные, различал триединые дыры ошалелых, потерянных глаз и раскрытых на полную ртов, видел ласковое изумление на лице Балабана, сидящего с кроваво разлохмаченной культей, пытавшегося подтянуть за лоскутки оторванную по колено ногу, приживить силой крика, приладить, как было. Балабан то тянул к себе этот огрызок с какой-то полоумной рыбацкой осторожностью, как если бы одно неверное движение могло оборвать и последнюю связь, то с омерзением отшвыривал его: «Ах ты так?! Ну и не надо мне тебя тогда!»