Синевато-молочные конусы света с равномерным упорством прорезали чернильную темень и скользили по серой кочковатой земле — Лютов знал, что и с чувством вины можно жить: если тело заплывчиво, то душа и подавно.
Сбросил газ, опасаясь наскочить на патруль. Обострившимся слухом сторожил на ходу каждый внешний, не собственный звук… Значит, пять километров — пора. Он включил ближний свет и пригнулся к рулю в инстинктивной потребности сделать ниже и меньше, ощущая свое напряженное тело огромным, растущим, невыносимо притягательным для жаркого свинцового клевка. Подобрался, готовый толкнуться наружу по первому выстрелу, по короткому воплю металла, пробитого пулей. Так ведь это когда он был колобок будь здоров, из машин на ходу кувыркался, а сейчас — куль с дерьмом. Как начнет мокроносый чижонок по фарам долбить, успокаивая сам себя плотным грохотом, пришибет его к этому креслу… Впереди вроде свет промерцал — неподвижный, прожекторный. Ну значит, все, готовься улыбаться им приниженно. И вдруг далекий низкий рокот впереди — и что-то тронуло по-зимнему затылок: стой! не лезь! Там такое задвигалось, что увидишь — раздавят, приберут, чтоб не пикнул… Задергал головой, ища, куда нырнуть, и с холодным неистовством выкрутил руль в разворот, продолжая обшаривать взглядом забеленные светом кусты. Притопил, уходя от знакомого страшного звука… Куда?!. Как ударят сейчас в спину дальним, чесанут вдоль дороги пунктиром… И пошел вперевалку, провалившись колесами в неглубокий кювет и молясь, чтобы старенький «дастер», переваливая, не засел… Вгрызся в землю колесами, загоняя машину в единственный светлый прогал в непроезжем еловом подросте. Заглушив, с торжеством мелкой твари погрузился в утробную тьму. Распахнул дверь на полную, выдрался, ломанулся в кусты резко наискось и залег за стволом, пальцы в землю, как корни, пустил. Ждал удара слепящего белого света, что затопит посадку, пронижет подрост, но вязкий рокот наползал, сквозь него доносилось уже и повизгиванье — то зубчатые траки переваливались через катки, — а слепящего света-рентгена все не было, не было… и теперь уже быть не могло.
Колонна шла, не зажигая фар и уж тем более прожекторов «Луна». Подслепо прощупывая полотно, истекая бензиновой вонью и дизельной гарью. Визг гусениц резал по мозгу, как алмаз по стеклу, и Лютов на слух распознавал породы ползущих к Кумачову машин. И едва лишь приглохло, нашарил мобильник и набил эсэмэску Егору, прикрывая ладонью экранчик, как горящую спичку от ветра: «ИЗ РАЯ!!! В 5 КМ СЛОНЫ БЭХИ ТРУБОЧКИ ЖДИТЕ!» Отправил и ждал — теперь только ждать светлоты. А там выбираться на трассу. Земля уже подсохла — не увязнет…
Телефон зазудел: «сбой отправки» — вот тварь!.. Надавил, посылая Егору повторный сигнал сквозь помехи… Чудаки — вэсэушники: фар не включают, а глушилки на местную связь не поставили — эсэмэски вон сами рассылают народу: «было ваше добро — стало наше майно», да еще и проценты за связь с населенья стригут на священные нужды АТО. Сколько местных сейчас окликают друг друга сквозь мрак: «Витя! Мама! Сынок! Где ты, где?! Ты живой?!»
Эсэмэска, похоже, прошла. Тот мобильник был жив, Горин, Горин мобильник… Не дождавшись ответа «спасибо», поднялся и немедленно пальцем большим раздавил, разобрал, раскидал, в землю вбил каблуком свою «нокию».
2
С бригады его все же сняли. Формально — из-за этого пришельца, чиновника особых поручений Мизгирева: не обеспечил должную защиту, не сберег. По факту — за непослушание. Он сам сделал все: хамил генералу Хроленко, оспаривал дебильные приказы и прямо называл все вещи своими именами. Он был не из тех, для кого движение вниз означает едва ли не физическую смерть. Упоительная сила власти над десятками жизней померкла и ссохлась для него еще в молодости, в Кандагаре, в Ургунском ущелье, когда он, чистый, свеженький, как весенний листок, лейтенантик получил под начало такой же зелененький взвод, а потом — разведроту.
Криницкий не мог не признаться себе: что-то подло кокетливое было в этом его аккуратном, настойчивом бунте, в потаенном желании скатиться с командных высот до земли, сократиться, упасть до «простого солдата». Как будто если он всего лишь приводной ремень, то и кровь не прилипнет к рукам, как будто не вести людей «туда» означало сберечь их, избавить от необходимости убивать и самим быть убитыми.
Пониженный до командира тактической группы, он остался приваренным к плоской спине бэтээра, неуклонно ползущего на Кумачов. Скрежещущий, рычащий и сопящий, делившийся на части, как медуза, единый организм его бригады почти что вслепую ворочался в затопленной мраком степи, скреб землю многорядными железными когтями, хрустел позвонками, напруживал мышцы, и каждая машина, каждый человек неумолимо двигались по сочиненной им, Криницким, партитуре утреннего штурма — по красным стрелочкам, которые он прочертил по карте, напоминающей огромный отпечаток человеческого пальца с раздавленным хитиновым покровом насекомого по центру. Осталась крестная ответственность за тысячу людей и перезревшее в нем омерзение к тому, что предстояло. И живущий не собственной волей, но властный над этой тысячей людей, Криницкий стискивал тангету и насталенным, ровным голосом задавал направления и скорости командирам мехбатов и танковых рот, дирижировал стадом броневых черепах, собирал их в колонну, выгонял на едва различимое в жидком ближнем свете шоссе.
Советские Т-72 и выведенные в аккурат ко Дню независимости Украины «Булаты» со своими отлизанными полусферическими башнями и лепестками динамической защиты, БМП, БТРы, «Гвоздики» шли по степи с погашенными фарами, чтобы возможные ночные соглядатаи не могли ни увидеть их, ни тем более уж сосчитать, но надсадного рокота сотни моторов, наводнившего темень на два километра окрест, было не заглушить, не убавить. Окажись на маршруте кто-то равный Максиму по опыту, распознал бы породы «коробочек» только на слух. Впрочем, это, наверное, мало что изменило бы. Казалось, двинутой на Кумачов железной массы, поражающей силы всех этих машин многократно хватило бы, чтобы за полчаса расшвырять до фундаментов Крайнюю и Высотную улицу. Казалось, что и штурма после перекрестного огневого удара уже не потребуется, что две тысячи сепаров с их стрелковым дрекольем — ничто по сравнению с бетонобойной и проходческой мощью бригады.
Но Криницкий, толкая эту массу железа вперед, осязал всю ее нутряную, до поры утаенную хлипкость — знал, что есть еще сила, которая не измеряется тоннами стали, которую вообще ничем нельзя измерить, положить ей предел, объяснить. Того, кто на своей земле стоит, так просто не выкорчевать. Афганских моджахедов с допотопными винтовками «Ли-Энфилд». Чеченов с их волчиной лютостью и хваткой. Да всех, кто дерется за право на жизнь, за собственный дом, за любовь, за потомство.
Ведомое Криницким стадо должно было стать в виду города и, заняв огневые позиции в голой степи, задолбить по обширным складским площадям и цехам комбината железобетонных изделий, где за стопкам плит угнездился отряд ополченцев с тремя бэтээрами. Рядом были дома Крайней улицы — населенные женским и детским народом панельные пятиэтажки с парусами белья на балконах и кошками на подоконниках.
Тактическая группа «Запад» под началом нового комбрига, угрюмого, медвежковатого полковника Лихно обрушит огонь «Ураганов» и САУ на линию окопов, отрытых сепарами в полукилометре от Изотовки, на бетонированный блокпост, в виду которого вчера расстреляли кортеж Мизгирева, на автобусный парк в глубине многодомного частного сектора, где, по данным разведки, ополченцы устроили штаб. В глубине, сука, частного сектора.