Книга Держаться за землю, страница 82. Автор книги Сергей Самсонов

Разделитель для чтения книг в онлайн библиотеке

Онлайн книга «Держаться за землю»

Cтраница 82

Спортивный костюмчик из желтого флиса, цыплячий пушок, и Мизгирев не видел, мальчик или девочка… А может, попросту боялся угадать — может, это та девочка, что играла с ним только что в «кто кого пересмотрит»? Может, это ее мать, обезножев, взревела тепловозным гудком… люди так не кричат, звери так не рычат… голос был больше шахты, всей утробы «Марии-Глубокой», больше города с мертвым колесом обозрения. Он останавливал не то что всех людей, но и ползучие глубинные пласты, их никому не видную подземную войну. Он пронизывал толщу карбона, триаса, юры, и на нем все должно было кончиться, в этом крике свариться, свернуться, остановиться вместе с маленькой ногой…

Но в том-то и дело, что каждый был должен за это ответить, нельзя было просто исчезнуть, сравняться с этим тельцем в неподвижности. Насколько окончательно оно было опростано, обделено свободой будущего роста, настолько же несправедливо полны были жизни все прочие, и самое страшное — он, Мизгирев. И все оставшиеся взрослые немедленно начали делать последнее, единственное, что могли, — давить друг друга голыми руками и стрелять, только в этом одном видя освобождение, раз нельзя возвратиться в «полминуты назад». Никто не мог жить прежним, и надо было либо озвериться, либо не жить уже никак. Если кто-то убит, то немедленно надо ударить кого-то еще, положить рядом многих, и тогда самый первый убитый забудется, словно первый пенек, затерявшийся среди сотен таких же.

Пустомясые бабы руками, узелками, платками сбивали незримое пламя с солдат, а те закрывались могучими лапами, как могли отбивались от пламени же, месили всех подряд железными прикладами, ломали, как пожарные крушат горящие балки и стойки. Какой-то молодой боец с плаксиво перекошенным лицом, держа автомат, как рогатину, начал стрелять в рванувшегося на него человека, долбил безостановочно, как в камень, заставляя того передергиваться и приплясывать, как циркового медведя, не давая упасть и подсаживая на свою непрерывную очередь, как большую копну на дрожащие вилы, словно лишь непрерывной отбойной долбежкой и мог удержать эту страшную тяжесть, чтоб она его не раздавила.

Вой и крик в тот же миг потонули во всеобщем припадке стрельбы — все, кто не был повязан народом по рукам и ногам, разом начали бить во все стороны… Нет! Автоматы их, дергаясь в бешеных выхлопах, посылали свинец в пустоту, в неразрывное небо… С беззвучно кричащими дырами ртов бойцы прибивали, тушили большое табунное пламя, хлестали толпу не свинцом, а длинными плетками звуков, и люди оседали невредимыми, валились на колени и ничком, сбивались в отары, слеплялись друг с другом, зажимали визжащих детей, силясь глубже вдавить их в себя, даже как бы в себе растворить, целиком обнести их стеной материнского тела, зажимали им уши, накрывая ладошки своими большими ладонями, словно лишь под такою, двухслойной, защитой можно было сберечь перепонки и мозг…

Через огромное мгновение все кончилось… С полтора-два десятка остались лежать: кто — едва шевелясь, поджимая колени к груди, сокращаясь, ворочаясь, щупая головы; кто — не двигаясь вовсе, обмякло, расквашенно…

А Вадим? Про него все забыли. Просто зрячая, слышащая, проводящая крик пустота. Он видел самую несправедливую беду, какая только может быть по человеческой вине, он видел источник, причину: вот этих людей с автоматами, — и он укрывался за их широкими, прочными спинами.

Они по-прежнему могли забрать его отсюда, подогнать броневик, вертолет и отправить Вадима под душ, на летающий остров, на чистые простыни, под июньские ливни и незыблемо-прочное небо, возвратить его к Славику, к Светке, навсегда возвратить ему прежнюю жизнь. И вопрос был: возьмет он у них? Понимая, что больше никто, что если не сейчас, то больше никогда никто его не вытащит отсюда?

И сильней, горячее, острее неуемного бабьего рева и детского визга тотчас кто-то ему зашептал: да! да! да! Разве ты виноват? В том, что люди такие всегда? Разве ты вместе с ними? За них? Разделяешь их тягу, их веру, их смысл? Ты такой же, как каждый из бегущих отсюда, ты спасал сам себя, помогал им спасаться, чтоб спастись самому, и никто тут не сделает больше, чем ты. Дальше — только домой или снова под тот всепронизывающий шорох и свист, дальше ты так не сможешь. Ты обычный, дрожащее парнокопытное, нет в тебе этой силы — силы даже не духа, а жильной, — нет в тебе кумачовской привычки к обыденной близости смерти, надо было заранее вырастать вот таким, прирастать этим жестким, не жующимся мясом, надо было пожить под родной нелюдимой землей, чтобы шахта стирала об тебя свои зубы, чтобы стать нечувствительным к автоматному грохоту, чтобы крепкие, толстые жилы застопорили винтовые резцы, чтобы эта огромная мясорубка с тобою помучилась — и в конце выплюнула непрожеванным.

Это был и не шепот, не голос, а застыл на плите, сам собою придавленный, всей своей надорвавшейся слабостью, и нестрашная сила проклятья — чьего? Кумачова? земли, где он вырос? — не могла его сдвинуть, поднять.

Добровольцы прижали забитое стадо к стене, обступив обмороженных беженцев полукольцом, с автоматами наизготовку, а его, Мизгирева, никто, как и прежде, не видел, точно так же как и неподвижно распластанные на дороге тела, как и ту ни живую, ни мертвую мать, что смогла дотянуться, доскрестись до убитого тельца в желтоватом цыплячьем пуху и тогда уже только потеряла сознание, криком вырвав его из себя. Они лежали так свободно, как будто их сморило в поле жарким полднем. Мать — раскинувшись, навзничь, разметав по земле жидковатые темно-русые волосы, обнимая ребенка одною рукой и уже его не прижимая к себе. Казалось, их убило вместе, разом. Их чумазые, сине-белесые лица были странно спокойны, даже будто разглажены, даже будто теплы. На лице у лежащего на боку пятилетнего мальчика то выражение угрюмой, неуживчивой тоски и вместе с тем освобождения, какое свойственно намаявшимся детям, заснувшим на руках у матери в сидячем зале ожидания. Мизгиреву казалось, он дышит.

Через миг взгляд Вадима перепрыгнул на кряжистого Богу-на — человека, который его так приветил, обогрел под крылом, отпоил. Тот бежал мимо матери с мальчиком и запнулся о чье-то большое, одиноко лежащее тело, корягу, мешок, только тут и заметил преграду и с какой-то футбольной, борцовской наработанной легкостью удержал равновесие, даже как бы уйдя от подката, подсечки, и вот это движение, ловкость инстинкта и ничтожность усилия, необходимого, чтобы перешагнуть, в тот же миг и решили для Вадима дальнейшее все. Из Мизгирева словно вышибли последнюю опору, запорный клин, сидящий в нем и не дающий шевельнуться.

Его по-прежнему никто не видел. Сквозь него проходили все взгляды. Он поднялся с плиты и пошел от котельной, подобравшись и двигаясь так, словно боялся разбудить кого-то… а уже через сотню шагов совершенно свободно, то есть на всех правах призрака, на правах целиком не подвластного им человека.

Он не видел дороги и не чувствовал собственной хлипкости, вернее, чувствовал с такой же остротой, как раньше, но это уже ничего не меняло и не могло его остановить. Он понимал, что вся его единственная жизнь: растущий сын с вопросами о шахте, происхождении угля и голубого цвета неба, одинокая мать, дом, жена, засыпать не от смертной усталости, просыпаться не с первым разрывом, а от первых лучей, от того, что жена шевельнулась под боком, — вот сейчас, с каждым шагом, становится недосягаемой и почти что, наверное, невозвратимой. Понимал: пропадает для Светки и Славика без вести. Понимал, что не поздно вернуться. Но этого не простит никогда. Инстинктивная легкость и естественность телодвижений людей, перешагивающих трупы, разъярила его. Он не был готов воевать и в особенности умереть. Но и уйти отсюда точно уж не мог.

Вход
Поиск по сайту
Ищем:
Календарь
Навигация