После своего возвращения г-н Рулло-Дюгаж получил от начальника тюрьмы сообщение о готовящемся побеге и потребовал более полной информации, как говорится на канцелярском языке.
Доносчик вновь предстал перед лицом начальства. Поначалу он говорил: «Будьте бдительны, мадам Лафарг убежит, если за ней не следить». Теперь он сказал с полной убежденностью: «Не будь меня, мадам Лафарг уже сбежала бы…» Его внимательно слушали, а он, хмелея от собственной значимости, рубил короткие чеканные фразы, которыми так удобно пользоваться начальству, давая распоряжения подчиненным: «Да! Не будь меня, заговорщики уже сбежали бы. Доказательства: квартира в Сете снята! Почтовая карета наготове! Бассон сочувствует! Сторож подкуплен!»
После этого доклада префект утвердил все меры начальника тюрьмы»
[175]
.
«Я сидела и читала в кресле, вдруг снаружи послышались тяжелые шаги, грубые голоса, и какой-то груз стал ударяться со звоном о железные косяки окон и глухо о каменную стену. Я невольно вздрогнула.
– Что случилось, Бассон? – воскликнула я, не отваживаясь приблизиться к двери,
Охранница вышла и вернулась спустя несколько минут, глаза у нее блестели, дыхание прерывалось, и сразу было видно, что она с большим трудом удерживается, чтобы не выпалить мне все новости.
– Я хочу знать, что там творится, – настаивала я с немалой тревогой.
Бассон взглянула на меня в нерешительности. Я сильно побледнела, она тут же вытащила меня из кресла и чуть ли не понесла к своей кровати, с шумом распахнув створки двери и лягнув по дороге стул. Потом она уселась мне на ноги и процедила сквозь зубы: «Ничтожество!»
Голоса тем временем приблизились, я услышала следующий разговор:
– Гвозди и подхваты есть?
– Есть, комендант, но не знаю, хватит ли веревок?
– Двух хватит, я думаю.
– Кто его знает, штука-то тяжелая, особенно если придется ее поднимать еще выше.
Наступила тишина. Вскоре я услышала, что долбят камень, забивают туда деревянные клинья, вбивают в них железные крюки.
Работало несколько человек, одни стучали, другие пилили. Время от времени старший громко требовал подать какой-нибудь инструмент, и название инструмента больно ударяло меня, словно само было из железа.
Пытка длилась примерно четверть часа. Наконец «штуку» установили.
– Главное, – сказал комендант, – чтобы сквозь нее ничего не было видно, особенно бульвар.
– Ничего не будет, не беспокойтесь, – заверил его старший. – Мне приказали делать такие узкие щелочки, чтобы едва пробивался свет, а пластинки располагать не как обычно, а с наклоном. Если честно, комендант, то мне нехорошо становится, когда подумаю, каково придется бедной даме, у которой и без того хватает неприятностей…
Комендант, очевидно, проверил, все ли старший сделал как требовалось.
– Отлично. Вот только прижмите потуже левый подхват, а то там осталась щелка.
– Пусть остается, снизу ее все равно не видно, так что ничего дурного не будет.
– Дурно будет, если меня накажут. Пара ударов молотком, и все в порядке.
Вновь послышались удары молотка, затем голос коменданта:
– А дом напротив не будет виден? Нет? Всем рабочим достанется, если тут будет видно что-то кроме деревяшки. А сад? Сада тоже не должно быть видно. Да нет, хорошо получилось.
– Неужели садовник и его помощники тоже с ней здороваются? – спросил комендант недовольным тоном.
– Мало того, что садовник здоровался! В сад приходили друзья мадам, когда она по вечерам у окна стояла. Они с ней здоровались, делали ей знаки, что-то шептали, словом, терпеть такого было нельзя… А семинария? Поле? Нет, их тоже не видно. Деревья «Назарета» едва виднеются. Но из такого далека кто станет знаки подавать? Ну что, закончили?
– Закончили. Но делал я это без большой охоты. У нее же потемки будут, а в дождливые дни – тьма тьмущая, хотя и на юге. Бедная женщина! У покойников в гробу света больше.
Пока они за окном работали, я удерживала слезы – мне хотелось слышать, что они говорят, хотелось узнать побольше. Когда рабочие ушли, я попросила Бассон не следовать за мной и вернулась одна к себе в камеру, но она уже не была на себя похожа, как не похож ясный день на пасмурный.
Еще более печальное зрелище ожидало меня возле окна. Мою решетку закрыли выпуклым деревянным щитом, обитым по краям железной полосой, планки на нем сложились в злобную гримасу, с какой художники изображают кошмары. Этот щит, наполовину жалюзи, наполовину ставень, не преграждал дорогу взгляду, он его отталкивал. И сразу становилось ясно, что сделали его не из добрых побуждений, желая оградить меня от ранящего любопытства прохожих, а из жестокого желания лишить последнего утешения, отнять улыбку солнца и сочувственные приветствия друзей»
[176]
.
«Меня сторожили, за мной следили. Меня отторгли от мира, меня отторгли от жизни. Сквозь решетку на моем окне виднелся лоскутик голубого неба, солнечный луч, краешек чудесного пейзажа. Одним росчерком пера небо, солнце и горизонт были взяты под стражу. Воздух и дневной свет отныне мне отмерены по капле. И мне уже не дождаться вечером ветра с моря, не надеяться освежить лицо. Не дождаться и едва заметного кивка от сочувствующего незнакомца, столь освежающего сердце. Поверх железной решетки теперь сделали деревянную, она прячет от прохожих тень живой покойницы, а от несчастной узницы призрак живой жизни.
Разве природа не создание Творца и разве власть, отторгающая человека от человека, имеет право отторгать его Господа? В тюрьме тело передает душе все, что имеет. Если люди отягощают тело оковами, Провидение наделяет душу крыльями… Так почему же не позволить узнику любоваться Божьим творением, чтобы с большей верой молить Его о сострадании!»
[177]
.
«Ангел-хранитель моего детства! По вечерам я молилась тебе и звала тебя к своей колыбели, прилети и теперь, добрый ангел, молю тебя на коленях! Навести без меня места, где, пошатываясь на слабых ножках, я делала свои первые шаги, куда теперь мне не дойти никогда…
Твои быстрые крылья, наверное, уже донесли тебя туда… добрый ангел, ответь мне!
Смотрятся ли по-прежнему липы в пруд? Плавают ли по-прежнему золотые кувшинки в закатных водах? По-прежнему ли твой брат, добрый ангел, хранит от всех бед играющих на берегу детей?
Видишь ли ты узловатые ветви боярышника? Он первым начинает цвести под ласковым майским солнцем. Милый боярышник… Отец подсаживал нас с сестрой, мы дотягивалась до цветущих кистей и собирали букет в день рождения нашей любимой бабушки.
Пощадило ли время церковь с готическими арками? Алтарь в ней каменный, распятие черного дерева. Придет ли кто-нибудь после меня и украсит ли крест васильками и розами в трижды благословенный день, когда моя очистившаяся душа соединится с Господом?