Спасибо, подумал Вадим, низкий поклон за такой сюжетец, вот если что-то и было сейчас мне нужно, так вот такой привет из мира искусства, и какого только хрена я не выключил это на середине. Импульсивно поднявшись, пройдясь пару раз из угла в угол по комнате, скорее машинально, чем имея в виду конкретную цель, он вышел в коридор; под мерцающими лампами пройдя мимо длинных стеллажей с массивными книгами и дверей комнат, он вышел на площадку. Все тот же худощавый мужчина и две девушки – худенькая и кустодиевская, словно не покидая этого места со вчерашнего дня, сидели на толстом ковре среди разбросанных подушек, на журнальном столике рядом с ними попыхивал паром только что вскипевший чайник.
Всем своим видом показывая высшую степень обрадованности и чрезвычайную приятность, ощущаемую при появлении Вадима, мужчина с радостной улыбкой обратился (так и хотелось по-булгаковски сказать «отнесся») к нему.
– А вот и снова наш гость из мира бизнеса.
– Каков рост прироста? – весело спросила худенькая.
Спешно внутренне группируясь, чтобы убедительно изображать непринужденную светскость, Вадим сел на ковер рядом с ними.
– Рад снова быть в вашем обществе. И, по возможности, принять участие в дискуссии.
Он с понимающей улыбкой повернулся к мужчине.
– Я так полагаю, разъясняли девушкам истинный смысл произведения Тургенева «Муму»? Это же, видимо, аллегория. Герасим – это сам Тургенев, Муму – Полина Виардо, а барыня – это русская прогрессивная общественность, которая требовала от Тургенева порвать с Полиной Виардо, вернуться в Россию и сосредоточиться на сочинении произведений социально-разоблачительного характера.
Мужчина задумчиво кивнул.
– А что, интересная гипотеза. По крайней мере, по датам все сходится – Тургенев познакомился с Полиной Виардо в 1843 году, а «Муму» написал в 1852-м. Правда, справедливости ради надо заметить, что утопить Полину Виардо прогрессивная общественность от Тургенева все же не требовала.
– Ну, положим, Белинский в своих письмах Тургеневу на это достаточно прозрачно намекал.
– Роль Белинского в русской литературе в советские годы была существенно переоценена. Впрочем, сейчас мы обсуждали совсем другие вопросы. Так вот, – обратился мужчина к девушке, – возвращаясь к вашему вопросу, был ли Чехов хорошим врачом, следует, вероятно, ответить, что и да, и нет. С одной стороны – да, в том смысле, что если его разбудили бы в три часа ночи с тем, чтобы ехать под дождем по размытой дороге за тридцать верст к больному в какую-нибудь глухую деревню, то он встал бы и поехал, но вот насколько бы он помог страждущему, когда бы оказался там, это уже большой вопрос. Человека делает хорошим врачом либо страсть к разгадыванию загадок – по типу доктора Хауса, либо обостренная сенсорная интуиция – когда, взглянув на больного, врач мгновенно чувствует, что это за человек и что у него может быть не так, либо крайняя эмоциональность – когда врач настолько сочувствует больному, настолько жаждет ему помочь, что – пусть даже не обладая ни логическим складом ума, ни интуицией – он будет постоянно думать над его проблемой и, в конце концов, что-нибудь придумает. Чехов не обладал ни первым, ни вторым, ни третьим. Он был равнодушен к логической стороне жизни, не отличался эмоциональностью, и больные его скорее раздражали, чего он, собственно, и не скрывал. Но у него было чрезвычайно развитое чувство долга, он и профессию врача-то выбрал из-за него – как единственное морально безупречное занятие, и это чувство долга, понимание, как именно надо поступать правильно, было в его жизни определяющим и постоянно заставляло его делать то, чего он, вообще говоря, совершенно не хотел. И если на секунду представить, что Чехов бы вдруг воскрес и узнал, что под Москвой есть город Чехов, названный его именем, то очень легко представить себе его реакцию. Это вызвало бы у него крайнее раздражение и чувство неловкости, у него возникло бы острейшее желание придушить тех, кому такая мысль пришла в голову, но это только сначала – а потом он справился бы с собой, смирился и начал бы строить там школы и больницы, мысленно проклиная и город, и его обитателей.
– А Булгаков тоже был плохим врачом? – спросила худенькая девушка.
– О, нет. Конечно, точно этого знать нельзя, но есть основания полагать, что как врач Булгаков был на голову выше Чехова. Булгаков был человек с травмированной волей, такие люди не способны принимать решения, совершать резкие поступки, брать на себя ответственность, поэтому, за неимением собственной силы духа, они вынуждены использовать силу других, пытаться манипулировать людьми, и это делает их дьявольски наблюдательными. Подобный человек заметит в вас такие недостатки и слабости, такие уязвимые места, о которых вы и думать не могли, подметит такие детали и нюансы, которых вы до конца жизни бы в себе не осознали; правда, все эти детали опять-таки будут относиться к слабым сторонам вашей натуры. В отношении к окружающим людям такой человек всегда разрывается между презрением и угодничеством. И конечно, если такой человек становится врачом, то в сочетании с хорошим образованием это делает его просто отличным специалистом. Так что в том, что Булгаков реально помогал больным, нет ни малейших сомнений.
– Как-то вы не по правилам говорите, – заметила худенькая. – Наоборот же считается, что Булгаков – образец гордости и независимости, это же всегда цитируют – «никогда и ничего не просите, особенно у тех, кто сильнее вас».
– Прекрасно, но вы вдумайтесь – что сказано. Он же не сказал – никогда ничего не просите – идите и сами возьмите все, что вам нужно. «Сами все предложат и сами все дадут». Давайте уж не будем смотреть на вещи в розовом свете – это слова прислужника – правда, прислужника с тонкой душевной организацией, который хочет, чтобы не унижали его человеческое достоинство. Но дело даже не в этом, а в том, что ущербность воли, неспособность к поступкам, покорность судьбе – это и есть то общее, что объединяет всех без исключения «положительных» героев этого безусловно великолепного романа. Вот, например, Пилат – мы же ему сочувствуем, правда?
– Конечно.
– А спрашивается – почему? Ведь Пилат, если называть вещи своими именами, мерзавец и негодяй – отправил на смерть человека, вылечившего его от мучительной болезни – только потому, что испугался некоего доноса, который еще даже не был написан, и неизвестно, был ли бы написан вообще. И это при том, что у прокуратора было достаточно власти и ресурсов – целая агентурная сеть, – чтобы отслеживать переписку и выявлять информаторов. И даже если бы подобное письмо ушло, чем оно, собственно, могло ему грозить? – если учесть, что Иешуа не сказал ни единого слова против императора Тиберия и вообще не называл никаких имен, а только туманно рассуждал о некоем грядущем царстве справедливости. У прокуратора, который наверняка был на хорошем счету – у своего непосредственного начальника, наместника Сирии, и, косвенно, у императора – не было оснований опасаться какого-то мелкого доноса по частному уголовному делу, пусть даже с политической окраской – на фоне общих хороших показателей – возмущений в провинции нет, налоги платятся исправно – все это было подобно булавочному уколу, ну пожурили бы его, поставили на вид, ни жизни его, ни даже карьере это не могло угрожать серьезно. И тем не менее, не желая подвергаться даже малейшей умозрительной опасности, ревниво оберегая свой внутренний покой от минимального стресса, он дает Иешуа умереть. Он пытается решить вопрос – чужими руками, через первосвященника, пытаясь переложить на того ответственность, чтобы самому остаться в стороне, но когда это не удается, его волевые резервы исчерпаны, брать на себя ответственность он не способен, и он складывает руки и отходит в тень, и Иешуа умирает. При этом он еще пытается облегчить свою совесть, убивая чужими руками – с кучей предосторожностей – бесчестного, но в общем-то совершенно беззащитного Иуду, считая это чуть ли не искуплением для себя. Трясущаяся за свою шкуру мелкая душонка, но мы этого не видим – и еще бы, ведь с каким тактом, как щадяще, с какой любовью и сочувствием и, главное, пониманием он изображен. Озабоченный лишь своим благополучием подлец и трус начинает выглядеть не палачом, а жертвой; магией своего таланта Булгаков из мерзавца делает лирического героя, дает ему право рассуждать о добре и зле, о философских материях, мы начинаем ему сопереживать, но и это еще не все. За блеском и волшебством этого романа остается практически незамеченным, что и сами Мастер и Маргарита – это люди, которые, при всех своих превосходных качествах, в сущности, плывут по течению. Они пассивны, не способны на поступок, чем была бы эта книга, если бы не Воланд, – еще одна безнадежная печальная история об униженных и оскорбленных, но – в том-то и дело – появляется Воланд и бросает совершенно иной отблеск на все происходящее. Он вовлекает их в события, под управлением его и его спутников они начинают действовать, совершать поступки, и среди развернувшегося карнавального действа само их бессилие становится романтизированным, поэтическим, а сами они начинают выглядеть совершенно иным, чрезвычайно выигрышным образом. И, главное, для этого им не приходится прикладывать никаких усилий, ничем жертвовать, переступать через себя, – пришел Воланд и все за всех сделал – в этой книге воплощена вековая тоска тонких, рафинированных, но безвольных людей о неком Спасителе, который пришел бы и укрыл их под железным зонтиком своей воли, направил, взял на себя ответственность – так, чтобы под его крылом они смогли уйти в собственный внутренний мир, при этом сохраняя достоинство и ни перед кем не унижаясь. И как поэтично, бережно, с каким пониманием и светлой грустью, с какой любовью и всепрощением изображен этот мир пассивного бессилия, каким щемяще красивым и возвышенным он предстает, и это касается всех – от Мастера до подонка Пилата. Печальная, но светлая сказка. Вся эта книга – это гимн бессильной, надломленной воле – за что многие, быть может сами того не осознавая, и любят этот роман. Роман, написанный одним безвольным человеком для утешения других безвольных людей, – в этом великая тайна этого романа и вечный источник его притягательности для многих.