– Что это? – спросил Вадим.
Словно не сразу услышав, еще секунду помедлив, Ратмир, лишь на мгновенье подняв на него глаза, вновь опустил их, все так же бесстрастно и заторможенно вернувшись к бумагам.
– Доказательство гипотезы Бёрча – Свиннертон-Дайера, – сказал он, – я еще в институте этим занимался, но тогда продвинулся не особенно далеко.
– А сейчас?
Мгновенье Ратмир молчал.
– До конца не понимаю еще. Но, по-моему, все корректно.
– Для чего это?
– Обобщенный способ вычисления ранга эллиптических кривых. Одна из десяти задач тысячелетия, из перечня института Клэя.
– Из того же списка, что гипотеза Пуанкаре?
– Да.
– Понятно.
Еще несколько секунд слушая удары пульса в висках, Вадим сидел, закрыв глаза; чувствуя, как биения постепенно затухают, сменяясь почти привычной болью в висках, открыв глаза, он посмотрел на петуха, перетаптывающегося у компьютера, на склонившегося над выкладками Ратмира и на квадратики схемы, тускло отсвечивавшие под углом на экране монитора. Ладно, подумал он, эффект с логикой можно считать почти доказанным, продолжать, надо продолжать, хотя как продолжать, проверять все оставшиеся буквы, наверно, все-таки слишком опасно, физиологию все-таки лучше не трогать, черт его знает, что может случиться, от какого-нибудь физического пароксизма чего доброго запросто может случиться какой-нибудь физический перегрев и срыв, физически сломленный, я все равно, скорее всего, ничего не сумею сделать, воля – я ведь уже думал об этом – с волей лучше не шутить, даже представить себе не могу, что тут может случиться, лучше не рисковать, эмоции – да, с эмоциями можно поиграться, в конце концов, что может произойти – ну поплачу, посмеюсь, буду выглядеть дураком, ну да ладно, приемлемо, на какие только жертвы не приходится идти, чтобы проверить правильность практически значимой теории, тем более вектор ясен, если эффект хоть сколь-либо доказательно подтвердится, то остальные две буквы можно в сущности не проверять, не бывает таких совпадений, слишком ясна системная закономерность, уже понятно будет, что они значат. Смех, слезы, черт знает что там может быть, хотя в итоге, конечно, больше всего хотелось бы весело посмеяться. Помассировав виски, на мгновенье зажмурившись, стараясь уговорить, утишить боль, вновь открыв глаза, он повернулся к Ратмиру.
– Активируй E, – сказал он, – релаксировать и медитировать времени нет, представление продолжается.
Повернувшись к компьютеру, Ратмир вновь вернул базовую картинку меню; щелкнув мышкой на квадратик с буквой E, он активировал синеватую полоску, полоска, возникнув в нижней части экрана, вновь поползла слева направо; достигнув правого края, она погасла, на экране вновь возникла надпись «Селективная регулировка активирована», оставив мышку и откатившись от экрана, Ратмир вернулся к своим записям.
Упершись локтями в стол, уже привычно и наплевательски безразлично ощущая, как боль то накатывается, сдавливая виски, то отползает назад, обхватив голову руками, Вадим смотрел на экран.
Жду, опять жду, подумал он, хотя, в сущности, что эта молотилка может предложить мне такого – такого, чего бы я сам, без ее помощи, не испытывал за последние месяцы, за последние дни, за все это время, когда моя жизнь покатилась под откос, когда стало вдруг бессмысленным все, что казалось важным, и таким значительным, таким нужным все эти годы, чуть ли не всю жизнь, хотя теперь я понимаю, что все это была инерция, глупая, пустая инерция бездумной, ничем не заполненной жизни, заполненной иллюзиями – иллюзиями размышлений, иллюзиями достижений, иллюзиями успехов, иллюзиями денег – хотя деньги наверно были единственным, что было в ней настоящим – хотя нет, да и деньги, в сущности, были иллюзией – по крайней мере, в сравнении с бытом тех, кто действительно оперирует деньгами и для кого они действительно являются целью, сутью и содержанием жизни. Что этот агрегат может добавить – депрессию, истерику, припадок судорожного смеха, крики отчаяния – или как там еще выражаются эмоции, ладно, все это я приму, нет ничего ужасного в том, чтобы какое-то время побыть клоуном, лишь бы хоть что-то прояснилось, появилась какая-то тропинка, догадка, подтвердилось, что я держу в руках ключ, или хотя бы кусок, осколок ключа, хотя догадка про W, P, E, L сама по себе ничего не объясняет и не отпирает никаких дверей, но – чутье разработчика редко меня подводит – если она подтвердится, это все-таки будет что-то другое, кусок твердой земли, плацдарм, пятачок, кусочек ясного знания посреди пазла, стоя на нем, и с малой толикой везения, мы с Ратмиром, возможно, все-таки вытащим, вырвем у Облака все остальное. Оторвавшись от экрана, на мгновенье прислушавшись к себе, он огляделся, совершенно ничего не происходило. Ну и где же накат страстей, подумал он, где буря эмоций, где вихрь душераздирающих переживаний, черт, обидно, если я всего этого не дождусь, если выявится заминка, а значит, моя ошибка, если останется чертова неопределенность. Едва ощутимый, не различимый на глаз ветерок чуть тронул пространство комнаты; глядя перед собой, Вадим вдруг ощутил, как крохотные золотистые, словно манящие пылинки-искорки, как некий невидимый летучий взметнувшийся полог, вдруг полетели перед его глазами быстрее, потом медленнее, потом опять быстрее. Мгновенье спустя они пропали. А ведь все это было, вдруг подумал он, да, это было, все, что было раньше, что привело меня к этому, все это не сказка, не истерика, не выдумка, и я действительно стоял тогда, через неделю после нашей первой встречи, у арочки, за оградой, на тихой улочке около ее офиса, еще не зная, что она мне скажет, не зная, там ли она, выйдет она или нет, с глупым букетом в руках, и проезжали машины, и тополиный пух стлался у асфальта, и доносились звуки какого-то отдаленного оркестра, и люди выходили из офиса, по одному, и помногу, и ее не было, и я стоял один, на уже почти пустой улочке, и что-то говорил себе, хотя надежды уже почти не было, и время шло, еще минуту, еще другую, не уходи, глупый, может, она еще появится, и ветер над набережной, и хлопнувшая дверь такси, и уносящиеся в ночь огоньки, и ее туфли в прихожей, неровно поставленные, поваленные набок, – ты дал ей ключи тогда, за три дня до этого, – значит, она все-таки пришла, она здесь, и черный ветер от реки, и ее косынка, унесенная в ночь на дрожащем от ветхости речном трамвайчике, и ее слезы – детские, навзрыд – когда ты порвал принесенную ею фотографию, на которой ты не понравился себе, на которой вы были сняты вместе, и дурацкие украшения из железа, изделия какой-то полоумной тетки, за которыми ты ездил в какую-то спившуюся подмосковную деревню, потому что они понравились ей по интернету, и ее визг и слезы, когда ты принес ей их, и принесенная ею с улицы кошка, и ее глаза, отливающие небом, – в драном лесу, в Подмосковье, среди талого снега и кричащих ворон, и звериная тоска, потом, в оставленной ею квартире, когда ты вдруг нашел на балконе случайно забытую ею зажигалку и блокнотик с рисунками, и страшная пустота в сердце – это, это была твоя жизнь, ничего страшнее и ничего лучше не будет, и только одним ты интересен Вселенной – тем, что когда-то пережил и чувствовал это. Невидяще Вадим поднял голову, ровный отрешенный гул нарастал в его ушах. Никого, никого из знавших меня, подумал он, не останется в живых через пятьдесят лет. Мир будет страшен, мир будет хорош, но не будет в нем и тени, не будет и следа ни от тебя, ни от меня. И что же мне сказать, что мне поделать с тем страшным, сладким сном, которым, походя, летя, ты обернула меня. И что же помешает мне теперешнему, пережившему любовь с тобой, лететь, лететь и падать вниз. И лица людей, когда-то увиденных, унесенных, мешаются странно, и память улетевших ночей сжимает сердце до боли. Где-то вдали, в черноте улицы мерцает, исчезая, огонек, и кто-то снова в беде, сегодня, этой ночью. И снова жар в кочегарке, и угли в огне, и если ты спросишь меня, как я, я отвечу – вдохновлен. Жить, жить, страшной и остервенелой жизнью, жить, жить, вспоминая это, другой жизни нет и не будет – охваченный странной дрожью, вдруг почувствовав, как слова странно складываются в его голове, он потянул к себе листок бумаги; почти не думая, спеша, задыхаясь, страшно холодея сердцем, он писал строку за строкой.