История не прощает мифологизации и не подчиняется политической целесообразности. В результате пострадали оба лагеря. Продвигая перестройку, рассматриваемую как возвращение к НЭПу и воплощение бухаринской идеи социализма, ее идеологи искажали картину не только прошлого, но и настоящего. Они описывали перестройку как начало новой эры социализма, а не конец советского периода истории, какой она в сущности была. Но конец пути, обозначенный как его начало, означал тупик.
Попытка спрыгнуть с поезда
Одним из немногих, кого мало заботила история и идеология и кто видел в перестройке именно то, чем она являлась – конец советской командной системы, а вовсе не ее второе рождение, – был секретарь Московского городского комитета партии и будущий президент России Борис Ельцин. Как и все остальные, Ельцин произносил ритуальные речи о революции и Ленине, но при этом он раньше других понял, что партия движется к самоуничтожению. Летом 1987 года в письме Горбачеву, находившемуся тогда в отпуске, Ельцин сетовал на то, что перестройка вырождается в пустословие, и просил освободить его от обязанностей секретаря парторганизации и кандидата в члены Политбюро. Случаи, когда людей выгоняли из Политбюро, бывали, но за всю историю существования партии еще ни разу не было такого, чтобы кто-нибудь добровольно попросил об исключении. Вернувшись из отпуска, Горбачев позвонил Ельцину и сказал, что им нужно поговорить, но точного времени не назначил. Прошло несколько недель, а встречи все не было. Горбачев был слишком занят, чтобы обсуждать демарш Ельцина. Он работал над речью в честь 70-летней годовщины Октябрьской революции, в которой собирался упомянуть Бухарина.
Для нескольких поколений советских лидеров одно имя Бухарина было символом раскола и оппозиции внутри партии. Однако пока все занимались толкованием истории, в стране вызревала политическая оппозиция Горбачеву, на которую мало кто обращал внимание.
15 октября члены Политбюро обсуждали предварительный вариант речи Горбачева. Андрей Громыко, председатель Верховного Совета, старейший государственный деятель из числа собравшихся партийцев, с восторгом заметил: “Какой рождается акт! Такие акты – это не юбилейщина. Они делают историю. О чем говорит доклад? С начала до конца проведена мысль: существует капитализм и существует социализм, который родился семьдесят лет назад… И через тысячу лет социализм будет нести благо народу и всему миру”
[113]. До конца существования Советского Союза оставалось четыре года. Тридцать лет спустя эта дискуссия между членами Политбюро кажется безумием: все равно что машинисты спорили бы о том, как придать ускорение поезду, у которого отказали тормоза и который уже несся под откос. Ельцин решил спрыгнуть с этого поезда до того, как произойдет крушение.
Спустя шесть дней после обсуждения горбачевского доклада на пленуме ЦК Ельцин публично и жестко раскритиковал консерваторов в Кремле и предупредил всех о том, что перестройка теряет народную поддержку, – что было неудивительно, учитывая стремительно пустеющие прилавки магазинов. Он предложил исключить себя из кандидатов в члены Политбюро. Системные либералы восприняли это выступление Ельцина как необдуманное форсирование событий, которое могло лишь навредить Горбачеву в его борьбе с консерваторами. На деле же для Горбачева речь Ельцина имела двойную пользу: с одной стороны, она была направлена против его оппонентов внутри партии и таким образом играла ему на руку, с другой стороны, она позволяла ему осадить самого Ельцина. Как только Ельцин закончил выступление, Горбачев ответил ему жесткой и унизительной тирадой и предоставил слово членам Политбюро.
Когда очередь дошла до Александра Яковлева, тот сказал, что выходка Ельцина “аморальна”, что он “ставит свои личные амбиции, личные интересы выше интересов партии”. Строго говоря, Яковлев, разделявший недовольство Ельцина тем, что перестройка буксует, был прав: Ельцин действительно вел собственную игру. Причем его игра была гораздо проще и стратегически более продуманной, чем у Горбачева. Благодаря своему природному политическому чутью Ельцин понимал, что оставаться во власти и тем самым брать на себя ответственность за экономический спад в стране, не имея при этом возможности провести реформы, – большой риск для политика. То, что со стороны выглядело политическим самоубийством, на самом деле было попыткой самосохранения. Впрочем, от этого поступок не становился менее рискованным: спрыгивать на ходу с поезда в любом случае – дело опасное.
Через несколько дней Ельцин подвергся новой атаке – на этот раз со стороны Московской партийной организации, которую сам же и возглавлял. Речи выступавших стилистически напоминали показательные процессы 1930-х годов, но – только стилистически. Псы скалились и лаяли, но их зубы были разрушены сладостями, к которым они успели привыкнуть со времени смерти Сталина. В 1930-е партийным ренегатам грозил расстрел. В конце 1950-х – отставка и остракизм. В более “вегетарианские” 1970-е их отправляли послами в дальние страны. В конце 1980-х выход из партии продвигал наверх, к власти. Горбачев назначил бунтаря министром строительства и поклялся “никогда больше не пускать Ельцина в политику”. Он не сознавал, что было уже поздно: он собственными руками сотворил нового политического героя. Запрет на распространение речи Ельцина в СМИ только подстегивал интерес к ее содержанию. Протокол Октябрьского пленума был засекречен, и редакторам газет запретили упоминать имя Ельцина в печати. Это лишь повышало его популярность и создавало вокруг него ореол мученика, пострадавшего за правду. Выступление Ельцина резонировало с настроениями обычных граждан, которых уже два года кормили рассказами о реформах. Людям надоело ждать, они хотели видеть реальные результаты, но видели пока только пустые полки в магазинах и заоблачные цены на черном рынке. Отказываясь от кресла в Политбюро и громогласно критикуя привилегии, которыми пользуются аппаратчики, Ельцин приобретал статус народного политика.
Так как речь Ельцина нигде не печаталась, люди начали сами создавать апокрифы. В Москве ходило по рукам не меньше восьми самиздатовских вариантов этого выступления. Наиболее популярный апокриф звучал так: “Мне трудно объяснить рабочему завода, почему на семидесятом году его политической власти он должен часами стоять в очереди за сосисками, в которых больше крахмала, чем мяса, а на наших, товарищи, праздничных столах есть и икорка, и балык, и другие деликатесы, полученные без хлопот там, куда его и близко не пустят. Как я должен объяснить это ветеранам?”. Пожалуй, сам Ельцин не сказал бы лучше.
Ельцина больше всего интересовало настоящее, но настоящее давало мало поводов для оптимизма и иллюзий. “Где перестройка? – спрашивал рабочий с Урала на партийной конференции, созванной Горбачевым. – Магазины так же плохо снабжаются продуктами, как и раньше. Мяса не было раньше – мяса нет и сейчас. Товары народного потребления исчезли”
[114]. В первом номере “Московских новостей” за 1988 год “гласу народа” отвели целую страницу. Комментарии простых людей корреспонденты записали во время десятидневного путешествия на поезде из Москвы во Владивосток. Как водится в российских поездах дальнего следования, разговор начинался за традиционным поглощением жареной курицы и яиц вкрутую, которые пассажиры раскладывали на столике, как только поезд отходил от перрона, а продолжался за бутылкой теплой водки в вагоне-ресторане. Чем дальше от Москвы, тем откровеннее становилась беседа и тем скуднее пища на столиках в вагонах. Раньше во время стоянок местные жители торговали на перронах горячей картошкой с укропом, жареной рыбой, солеными огурцами, пирожками и ягодами. Теперь же они ждали поезд не для того, чтобы продать что-нибудь пассажирам, а наоборот, чтобы купить у них еду – мясо, масло, все что угодно.