Осознав, что Горбачев не намерен применять силу для удержания страны, национальные элиты поспешили воспользоваться открывшейся возможностью. Одной из первых республик, объявивших о независимости, стала Литва, оккупированная советскими войсками со времен Второй мировой войны. В январе 1990 года Горбачев отправился в Вильнюс, надеясь отговорить руководство от выхода из состава СССР. Мариэтта Чудакова запомнила телекадры, “как Горбачев… стоит в окружении литовцев, красный, раздосадованный, и убеждает их, как это хорошо и правильно – всем сообща под его руководством строить улучшенный Советский Союз. И с мягкой улыбкой смотрит на него высокий депутат Вилкас – и на лице его и всех до единого других литовцев написано то, что видим мы все, но странным образом не видит Горбачев: «Уважаемый Михаил Сергеевич! Неужели вы можете думать, что мы позволим себе упустить этот единственный, неслыханный, уже полвека нами ожидаемый исторический шанс?..»”
[141].
Во время встречи с литовской интеллигенцией Горбачев в который раз увещевал зал: “Уйдя из Союза, Литва сойдет на обочину истории…”. Под конец он задал вопрос прямо: “Так что же, хотите уйти?”. И услышал солидарное и мощное: “Да!”. Уже в машине, по пути в аэропорт, Горбачев сказал, ни к кому не обращаясь: “Что с ними случилось?” И тут же без перерыва: “Надо бы выпить”
[142]. Это было только начало.
В мае 1990 года Ельцин был избран президентом РСФСР, а месяц спустя, 12 июня 1990 года, Верховный Совет РСФСР последовал примеру Литвы и проголосовал за суверенитет. По времени это событие совпало с отменой цензуры. Новый закон о печати превращал свободу слова из привилегии, жалуемой сверху, в законное право. Но если выход оккупированной Литвы из Союза был логичен, то отделение России от СССР казалось абсурдом. Чудакова, исследователь творчества Булгакова, оценила абсурдность формулировки и записала в дневнике: “Утверждение так называемого суверенитета (От кого Россия ищет суверенитета? От белых медведей?) – быть может, уродливая, странная форма выхода из уродства неисторической жизни нескольких десятилетий”
[143]. Ельцин и та часть партийной элиты, которая перешла на его сторону, “суверенитет” воспринимали вполне конкретно – как перехват контроля над ресурсами – политическими и экономическими.
Горбачев отчаянно пытался помешать избранию Ельцина на пост лидера России. КГБ “сливал” в “Правду” сомнительные истории о нем и показывал компрометирующие видеозаписи, на которых Ельцин во время визита в Америку казался нетрезвым. Все это, однако, не имело особых результатов, так как СМИ уже вырвались из-под контроля. В 1990-м мало кто читал “Правду” и вообще обращал внимание на партийную пропаганду, в то время как Ельцин пользовался массовой народной поддержкой, и поделать с этим ничего было нельзя.
Отношение перестроечных реформаторов к Ельцину было сложнее. С одной стороны, Егор и близкий к нему круг журналистов отказались участвовать в антиельцинской кампании. С другой стороны, они видели в Ельцине опасного популиста, призывающего к развалу СССР под предлогом суверенитета России. В конце мая 1990 года Родрик Брейтвейт, британский посол в Москве, зайдя к Егору, застал его в необычайно подавленном настроении. “Он говорит, что новые правительственные органы просто не работают и существует реальная угроза хаоса… Таким мрачным я еще никогда его не видел: это не та переменчивая мрачность, какой всегда подвержена московская интеллигенция, а стойкое уныние, и это внушает тревогу”
[144]. Егор был не одинок в своих чувствах – у Брейтвейта тоже было неспокойно на душе.
Иностранным правительствам было гораздо удобнее иметь дело с прогрессивным партийцем Горбачевым, на которого они однажды сделали ставку, чем с народным любимцем Ельциным. В сентябре 1990 года, когда министр иностранных дел Великобритании Дуглас Хёрд и Родрик Брейтвейт пришли встречаться с Ельциным, они заранее были настроены почти враждебно.
Ельцин принимает нас в маленькой комнате на четвертом этаже – наверняка это тоже должно демонстрировать его нарочитую простоту… Но все равно от него исходит какая-то грубая властность, хотя того обаяния, о котором все говорят, мы не ощущаем… В целом я прихожу к выводу, что Ельцина мало интересует политика как таковая. Его интересует именно власть, и его нынешняя тактика… состоит в том, чтобы ослабить и дискредитировать правительство СССР и таким образом изолировать Горбачева. Следующим шагом станет оттеснение Горбачева от власти. Он надеется добиться этой цели не при помощи своих умственных способностей или изобретательности, а просто силой своей воли. Многие из декларируемых им политических задач кажутся заведомо невыполнимыми. Но, подобно Гитлеру, он явно верит в Триумф Воли, в ее способность добиться того, что кажется невозможным обычным людям
[145].
Мало кто понимал в то время, что Ельцин, старавшийся дистанцироваться от советских властных структур, был единственной консолидирующей фигурой в стране. Он давал надежду на то, что Россию можно спасти от полного распада и гражданской войны. Отдельные регионы, особенно национальные автономии, имели все основания требовать собственного суверенитета, что многие из них и стали делать. Ельцин предложил региональным элитам взять “столько суверенитета, сколько те смогут проглотить”, но при этом не выходить из Российской Федерации – только так можно было сохранить единство государства.
В глазах сторонников Горбачева на родине и за границей “единственной силой, способной удержать расколотое общество от распада” была партия. Ельцин же считал ее балластом, который давно необходимо сбросить. Именно это Ельцин и сделал, официально выйдя из компартии на XXVIII съезде, который оказался последним в ее истории.
Решение Ельцина поставило Александра Яковлева перед выбором: последовать его примеру и покинуть тонущий корабль – или оставаться с Горбачевым до конца. Он выбрал второе. Так же поступил и Егор Яковлев. Дело было не в верности партии. В “Московских новостях” Егор писал: “Я далек от осуждения людей, которые поступили согласно своим убеждениям [и вышли из партии]. […] Не стану скрывать: и у меня на съезде бывали минуты, когда возникало непреодолимое желание вернуть свой мандат, вложив его в партийный билет”
[146].
Причина, по которой он решил остаться, была иная. “Есть такая партия – более чем внушительная сила, равной которой и близко не существует. У этой партии не деполитизированная армия и КГБ, совмещение советских и партийных постов, все еще номенклатурный подбор должностных лиц во всех отраслях народного хозяйства и во всех областях жизни общества, владение необъятным имуществом и монополия на средства массовой информации […] А если так, как можно отстраниться от этой громадины, отдавать ее в безраздельное владением консерваторам?”
[147]. Другими словами, статус партийного “патриция” включал в себя и ощущение личной ответственности. В то же время перед Егором вставал вопрос: как быть дальше с газетой?