...Раскалённый пунктир страданий колкими сбоями вновь проник в сознание пленника лишь тогда, когда сотня Чан-жу уже подъезжала к монгольскому лагерю.
Бродник не помнил, что именно растолкало его, что вырвало из обморочных пут... Он определённо «ухватил» только то, что в какой-то момент отчётливо услыхал близкие гортанные голоса, железный звон оружия и стремян. Скрип седел и терпкий запах лошадиного пота, которым насквозь провоняла его окровавленная рубаха...
Чуть приоткрыв глаза, он был раздавлен увиденным. Грандиозная панорама, открывшаяся ему на подъезде к монгольскому стану, заставила Плоскиню на время забыть даже о своих муках. Само прибытие в лагерь он помнил едва-едва, точно в горячечном бреду: то яркие вспышки сочных картин, то снова провал и полная темнота... Но одно крепко-накрепко врезалось в память, когда кони поднялись на сторожевой курган. Он мог поклясться на кресте, что разлившийся до горизонта татарский стан держал безбрежный свод неба на густых дымах своих юрт! И гул этого доселе невиданного Дикой Степью становища, подобный морскому, наверняка был слышен за несколько вёрст.
* * *
...Его бросили у юрты тысячника Тынгыза, спихнув с хребта лошади, как мешок с овсом. Каково же было удивление, отчаянная радость и новая волна беспокойства Плоскини, когда два монгола волоком подтащили и швырнули в пыль рядом с ним связанного ГУРДУ-
— Гром не из тучи! Ты-ы? — Плоскиня не скрывал чувств. Давно их грела «разбойная» дружба.
Лицо Гурды было также обезображено следами татарской плётки; вздувшиеся бордовые полосы косым крестом расходились по его лбу и скулам...
— Вот и сходили по твоей воле за красным барышом... — Гурда, сплюнув кровавый сгусток, посмотрел поверх привязанных к палаточным кольям лошадей и выругался в сердцах. Его шальные карие глаза выжидающе, напряжённо мигали, шарили тут и там... и, казалось, ждали чего-то несбыточного...
— А задарма, дурашка, только раки утопленников жрут... да козлино говно на дороге валяется, — поймав сбоку взгляд Гурды, по-волчьи ухмыльнулся Плоскиня, показав матёрые жёлтые клыки зубов.
— Вот, вот... як мы с тобою! — огрызнулся подельник, но теперь в глазах его вспыхнула такая непроходимая тоска, что вожак Плоскиня с презрением отвёл от него взгляд.
— Шо делать-то будем? — снова напомнил о себе Гурда.
— Ждать и молиться, — не оборачиваясь, процедил Плоскиня. — Будьте вы прокляты! Пить-то как хотца!..
— Мать честная... — дёргая кадыком, хватая необъятный лагерь глазами, обречённо выдохнул Гурда. — Да их ить тут!.. Смерть чёрная, як мух на падали. Вчерась половцев шибанули в клочья, токмо шерсть по ветру!.. Це шо ж?.. На Киев оне теперь ахнут? Да-а, заварилась каша. Тут всё к чертям полетит! Шо ж теперя? — повторил Гурда. По его лицу, шершавому и выдубленному за годы скитаний в степях, снова скользнула растерянность. Он сбоку глянул на мрачного вожака, сипло клюнул вопросом: — Пошто булыгой молчишь?
Плоскиня, сосредоточенно, с каким-то скрытым, угрюмым озлоблением сидевший у колеса монгольской кибитки
[170], холодно обрубил:
— Не бухти! Нашёл время крыльями хлопать. Шары-то разуй! Дывись, в каком дерьме по самы ноздри сидим. Ихнему хану токмо зубом цокнуть, и сварють тебя, дурандаса, в котле як кочета
[171].
— Не до разу. Я им, брат, не бычок на цепурке!
— А хто? — насмешливо цвиркнул Плоскиня. — Твоё дело нонче: ни спереду, ни сзаду — дёрнут за больничник
[172], и айда, пошёл на забой...
— А твоё что ж дело... иначе?! — Напряжённое лицо Гурды потемнело от злости, остро и дичало зашныряли воровские глаза.
— Не ори! Я-ть горя нанюхался не с твоё! Мало, видать, тебе скуломордые всыпали... Эх, жаль руки в путах... Гасись, я сказал!
Плоскиня померцал тёмными, как омут, озлевшими враз глазами и, раздувая ноздри, шикнул:
— Бежать надо.
— Как? Куда? — насторожился напарник. — A-а... понял тебя! К Залозному шляху? Там броды... тамась свои... Через камыши, зараз в дремучи дубравы нырнём... Потель нас и видали!
— Забудь. Нет больше шляха... под погаными он. Сам видишь, края им нет. А пришли оне на Русь с Хазарского морю. Ну-ть, смекай. На север уходить ладно, а краше вослед солнышку... к ляхам, аль к уграм, одна лебеда.
— Эт почему на запад? — Гурда подозрительно прищурил глаза.
— По кочану, башка незаплатная. — Плоскиня блеснул из-под бровей усмешкой и тихо молвил: — Потому как тугары идуть на Русь не мёд с нашими князьями пити! Языцы теперь без кровей и добычи от Киева хрен уйдуть. Насмерть, в глотку вгрызутся... Ишь, хватка-то у них — волчья.
— А як же тикати отсель? Як от пут избавиться?
— Захочешь — убежишь и руки ослобонишь. А нет — оставайся в татар-орде, жги тебя бес! Или дуй на все стороны, кой... ангел тебя держит? Валяй, шоб тобоючи тут не воняло, — прорычал Плоскиня. — «Как» да «куда»? Я хто тебе? Бог?!
Гурда заерзался, как в крапиве, под пристальным лютым взглядом вожака, прикусил язык, ан не удержался в горячке:
— А я шо? Я шо... Пошто так-то Плоскиня?..
— Ну-ть, то-то, — вожак снизил голос. — Чую... есть тут одна лазейка. Да тихо, не сухоться... Вона, глаз на нас злодыри положили.
Они опасливо покосились на закованных в доспехи суровых стражников-тургаудов, стоявших при мечах и копьях у входа белой юрты тысячника.
Выждав время, Плоскиня буркнул сквозь зубы:
— Подмаслить их старшего след. Без смазки-то... и бабе в щель не впихнёшь...
— Задумал шо? — остребенился Гурда. — Я на измену не ходок, брат. И ты меня не подбивай. Знаю, куда гнёшь... Я — вор и убивца, но не христопродавец. Иудой не буду.
— А ты на меня свои буркалы не таращь — выткну. Хто тебя, оболдоху, на ще целит? Я и сам сему не потатчик. Но вот когдась эти ироды тебя холостить будут — яйца резать... враз меня вспомнишь, есша поглядим...
Мысль об этом кипящей смолой окатила сердце Гурды, жахнула в темя, в застывшие жилы, разгоняя в них заржавелую кровь... И всё в нём тотчас взбурлило, поднялось — жаждой жить, рычащей мечтой уцелеть — любой ценой, вырвав себя из когтей сей страшной судьбы.
* * *
...Странным и чудным казалось пленникам, что татары (если не считать назойливой, скорой на пакость и расправу ребятни) ровным счётом не замечали их. За весь вечер им только раз, по приказу сотника Чан-жу, дали напиться воды... А перед закатом два нукера с саблями наголо проводили их за дальний бугор справить нужду да кольнули копьём в ляжку Гурду, когда тот, околевший от холода, попытался было ночью поближе подползти к сторожевому костру.