Он рассказал судмедэксперту, что его пытали. А тот со скучающим видом возразил, что может зафиксировать в протоколе только реальные повреждения или увечья и ни в коем случае не должен опираться на субъективные суждения или на личные впечатления. Есть хоть одна сломанная кость? Есть синяки? Нет? В любом случае ты можешь сделать заявление судье, хотя вряд ли тебе это сильно поможет. У Хосе Мари лицо было распухшим, но явные повреждения отсутствовали, и он решил не настаивать. Впредь он обращался в санитарную часть только для того, чтобы справиться о дате и времени, а еще чтобы выпить воды.
На вторую – или третью? – ночь его пытали током. Голого, в камуфляжной маске бросили на пол и прикасались электродами к ногам, гениталиям, к каким-то точкам за ушами. Он корчился, отбивался, кричал. Иногда его тело резко дергалось, когда к нему близко подносили искрящиеся провода, чтобы попугать. И снова вопросы, и снова удары, удары палкой по лбу, по спине, по плечам. Они хотят знать, когда он присоединился к ЭТА, кто его завербовал, как проходили тренировочные занятия, кто их вел, кто всем руководил. И опять удары, и опять электрический ток. Хосе Мари отвели к тюремному врачу – все его тело было покрыто красноватыми пятнами, маленькими ожогами и кровоточащими ранами. Врач помазал их какой-то мазью. И сказал, что сейчас шесть часов вечера.
На следующий день программа изменилась. Его вывели из подвальной камеры. Один из сопровождавших по дороге сказал:
– Не вздумай менять показания, не то снова отправим тебя в подвал, и живым ты оттуда уже не выйдешь.
Наверху – мягкое обхождение, вежливость в присутствии официального защитника. Вопросы не отличались от тех, которые ему задавали во время допросов в подвале, но задавали их без криков, и теперь это напоминало обычную беседу. Он помнил о полученных наставлениях. Ему было все равно, лишь бы избежать повторения жутких допросов. Он подписал бумаги, посчитав ниже своего достоинства читать, что там было написано.
Больше его не мучили. Утром заставили вымыться. Пока он одевался, полицейский заговорил с ним вполне по-доброму. Неужели он думает, что в его возрасте стоило присоединяться к ЭТА, чтобы провести в тюрьме прорву лет, погубить, ко всем чертям, свою молодость, заставить страдать родителей, вместо того чтобы наслаждаться жизнью, завести семью и так далее. Угостил сигаретой.
– Я не курю.
Тем же утром его отвели к судье из Национального суда. В груди у Хосе Мари вырос ком ненависти. Плотный и горячий. Я никогда раньше ничего подобного не чувствовал, даже во время терактов. Он отказался от назначенного ему официального адвоката. Потребовал другого – человека близких политических взглядов, опытного защитника, который работал с арестованными членами ЭТА. После долгих пререканий пригласили женщину-адвоката, и начался допрос. Едва ему задали первый вопрос, как Хосе Мари заявил, что его подвергли пыткам. Судья закатил глаза:
– Начинается. – И недовольным тоном предложил, перелистывая бумаги, подать в суд соответствующую жалобу.
Потом добавил, что здесь не время и не место обсуждать такие проблемы. И Хосе Мари ощутил себя совершенно беспомощным, а ком ненависти продолжал расти у него в груди, хотя на самом деле ему уже все было безразлично. Он отрицал предъявленные ему обвинения и, чтобы раз и навсегда покончить с этим цирком, сказал, что готов давать показания, и начал отвечать на вопросы – сухо, коротко, с заметным баскским акцентом.
Затем Хосе Мари спустили в следственный изолятор. И там надолго оставили одного в ожидании фургона, который должен был отвезти его в тюрьму. Пахло сыростью, воздух был затхлым. На стене – вот неожиданность! – обнаружились надписи на баскском, и буквы ЭТА, и очертания Страны басков вокруг лозунга: Gora Euskadi askatuta. Как жаль, что у него не было ручки. Он почувствовал что-то похожее на эйфорию, наверное, потому что был теперь вроде как не один, хотя и был один. И начал петь, сначала шепотом, а потом в полный голос: Hegoak ebaki banizkio…
102. Первое письмо
“Дорогой Хосе Мари”. Дорогой? Ужасно! Она зачеркнула это слово, едва увидев его написанным. Прямо перед Биттори, на стене, висел портрет Чато. Ты можешь не беспокоиться, я ведь только примериваюсь. Лист бумаги оказался испорченным этой неискренней формулой приветствия. Биттори взяла другой из пачки, которая лежала на краю стола. Она писала, нагнувшись вперед и сидя в неестественной позе. Но только так можно было терпеть боль в животе, которая ни на миг не оставляла ее с той поры, когда день еще только начал клониться к вечеру. Кошка чутко спала совсем рядом, на диванной подушке. Время от времени она открывала глаза. Принималась вылизывать лапу. Стрелка часов перешагнула за половину первого ночи.
“Привет, Хосе Мари”. Пошло. “Kaixo, Хосе Мари”. Она скривилась. Можно подумать, будто она хочет изобразить доверительность, которой между ними нет и в помине. В конце концов Биттори ограничилась именем адресата, а после него поставила двоеточие. Ее одолевало искушение, объясняя, кто ему пишет, назваться Чокнутой – из самолюбия? – ведь только так ее называли в той семье. Она знала это от Аранчи, с которой часто встречалась на улице, всегда в присутствии сиделки. Именно эта похожая на индианку женщина вывозила больную на прогулку. “Для моих родителей ты с некоторых пор стала Чокнутой, но ты не переживай”. Но Биттори посчитала, что если она назовется Чокнутой, то тем самым выдаст Аранчу и поссорит брата с сестрой. Поэтому она выбрала другой вариант: “Тебе пишет Биттори, ты наверняка меня помнишь, я не собираюсь надоедать тебе, и поверь, никакой ненависти к тебе не испытываю”, – и так далее. Она перечитала первый абзац – он ей не понравился. Ну да ладно. Давай пиши дальше, а в случае чего, потом поправишь.
На отдельном листе она составила список вопросов, которых хотела коснуться в своем письме. Их было не так уж много. К тому же Биттори не собиралась слишком распространяться. К чему такие усилия, если он мне все равно не ответит? И тем не менее эти вопросы вот уже несколько дней держали ее в напряжении, постоянно крутились в голове, вызывали сомнения и не давали спать по ночам. Она решила сразу взять быка за рога. Объяснить, что движет ею вовсе не злоба. Зачем она вообще пишет это письмо? Чтобы во всех подробностях восстановить обстоятельства смерти мужа. Главное – узнать, кто стрелял в Чато. И еще: она готова простить его, но с одним условием. Каким? Чтобы он сам попросил у нее прощения. И речь идет не о требовании, а о просьбе. Биттори вдруг задумалась. Не слишком ли она роняет свое достоинство? Ладно, на это ей начихать. Потом она добавила, что болезнь не позволит ей прожить долго. И сразу же зачеркнула последнюю фразу. Как раз в этот миг у нее случился новый приступ боли. Кошка, видно, что-то почуяла, во всяком случае, сразу проснулась.
“Я уже в таком возрасте, когда вряд ли стоит рассчитывать на долгие годы жизни”. Перечитала. Да, так звучит уместнее. На ее взгляд, скажи она правду, это могло бы показаться слишком грубым давлением. Если я напишу все как есть, он решит, будто я лгу. Еще того хуже: что я хочу разжалобить его. Правду знала только она одна. Даже своим детям ничего не сообщила, хотя вряд ли Шавьер не подозревал, что на самом деле с ней происходит. Иначе почему он так настойчиво отправляет ее на консультацию к онкологу? Нет, лучше сослаться на возраст, это будет выглядеть более нейтрально. Наверняка, прочитав эту фразу, он подумает о своей матери, такой же пожилой, как и Биттори. И смягчится. Естественно, она будет ему очень благодарна, если, прежде чем ее опустят в могилу, он расскажет, при каких обстоятельствах погиб Чато. Ей необходимо это знать, только и всего.