Не так у Буковски. Его персонаж, его мир, как уже было отмечено, не меняются, в них нет никакой потенции для трансформации опыта, и никто здесь не верит в какое-то там просветление. Всякую, скажем так, нуминозную ситуацию Буковски сознательно препарирует, натурализует и редуцирует – спускает на землю. Если на горизонте вдруг объявляется парень с ангельскими крыльями, то уже через страницу к нему подошлют проститутку и в самый неловкий момент отрежут ему эти крылья к чертовой матери (как мы знаем по «Запискам старого козла»). Если в комнату врывается человек с молитвами и распятием, ничего хорошего от него не жди.
Дорога Буковски – только дорога, и всё: длинная и тягомотная, без единого шанса встретить на ней какого-то Будду, по крайней мере хоть в чем-то отличного от очередного опухшего алкаша. Путь для Буковски – не метафизическая категория и не символ искомой трансформации, но просто банальная рутина, связанная с острой необходимостью выживать. Он путешествует, чтобы работать, а не работает, чтобы иметь возможность впоследствии путешествовать, как это делали битники.
Работа – это вечное возвращение того же самого, в котором человек отнюдь не является мостом, что надо перейти. Скорее уж человек – это истоптанная колея и изъезженная траншея, по которой этот незримый каток вечного возвращения ездит туда-сюда без всякого продыху и без выходных, так до самой смерти без чаемого воскресения. Работа – это самое ненавистное, что может быть в жизни, эмблема ее надувательства и паскудства, но, кроме нее, в этой жизни вообще ничего нет.
В конечном итоге этот вполне шопенгауэровский морок Буковски распространяет на все сферы человеческого существования: работа – это не только уборка сортиров и сортировка почты, это еще и обыденный опыт, и пьянство – тоже работа, причем очень тяжелая и опасная, секс – та еще работенка, выматывающая и иссушающая (смотри роман «Женщины»), простая ходьба по улице – это работа, писательство – это работа, вечное ожидание – это работа.
В целом, работа есть ключ к эскизной, намеренно аляповатой антропологии Буковски: человек и есть Фактотум, то есть буквально разнорабочий, в этом и состоит его сущность. В этой чернушной картине нет ни единой надежды на неожиданный просвет, ведь и он непременно окажется новой работой, мучительной и беспощадной, как и все прочие.
Генри Чинаски прекрасно знает, что он – механизм в мире механизмов, или (что, по Декарту, примерно то же самое) животное в мире животных. Его основная задача – правильно (или хоть как-то) функционировать, и не более. Вот он и функционирует – скорее хоть как-то, нежели правильно. И это его нисколько не смущает. Он к этому привык, пообтесавшись в пути. Его манера – это безразличие железа, зажатого между молотом и наковальней. Иными словами, тоже своего рода буддизм, только более искренний, чем у битников, без раздражающей вялости нью-йоркского литературного говора.
Ну и конечно, куда смешнее его.
Глава третья
Слишком поздно
Тут тоже, как водится, дело не обошлось без войны – растянутого во времени, крайне болезненного для американского национального самосознания вьетнамского конфликта, обернувшегося для США провалом по всем мыслимым направлениям. Вообще же, 60-е и начало 70-х приготовили для страны немало сюрпризов – как правило, неприятных: победа кубинской революции и последующая неудача проамериканских сил в заливе Свиней (1961), карибский кризис (1962), убийство президента Джона Кеннеди в Далласе, штат Техас (1963), а следом убийство брата президента, сенатора Роберта Кеннеди, и в тот же год – гражданского активиста Мартина Лютера Кинга (1968), позорное президентство Ричарда Никсона и Уотергейтский скандал (1972), а также мощное антивоенное движение как реакция на вьетнамский конфликт, молодежная политическая активность, новые субкультуры вроде тех же хиппи, пришедших на смену битникам, в то время сошедшим уже с культурной передовой (Керуак спивается, Гинзберг с концами уходит в модную эзотерику)…
Что тут сказать: нашего невозмутимого героя всё это по-прежнему трогало мало. Его дела шли своим чередом. Он работал на почте, жил в дешевых меблирашках и безостановочно пил. А кроме того, он писал: стихи, рассказы, романы.
В конце 1960-х и в начале 1970-х Буковски стал стремительно наращивать популярность не только в США, но и в Европе – в частности, в своей родной Германии, где статус его как писателя по сей день очень высок. Еще в 1966-м, тогда же, когда божественное Провидение посылает ему круглолицего лысого человечка Джона Мартина, Буковски вступает в переписку с немецким переводчиком Карлом Вайснером, специализирующимся как раз-таки на современной поэзии à la резиденты журнала «Аутсайдер». Буковски и Вайснер станут друзьями, и Вайснер начнет переводить и издавать Буковски на немецком, что довольно быстро сделает писателя невероятно популярным на исторической родине.
На неисторической родине, в США, в тот же самый период Буковски превращается из никому не известного маргинала в настоящую литературную икону постбитнической эпохи. Роман «Почтамт» имел коммерческий успех. Джон Мартин отнюдь не пожалел о своем капиталовложении в малоизвестного автора и даже поднял его ежемесячное жалование со 100 до 300$. Не пожалел, разумеется, и сам Буковски. Он бросил работу на почте и стал зарабатывать литературой. У него появились фанаты, почитающие его за этакого алко-гуру (потом их будут называть Chinaski freaks); всё чаще и чаще незнакомые парни и девушки стучались к нему в дверь, и он неизменно впускал их внутрь, как однажды впустил Джона Мартина, изначально такого же, как они, поклонника. Фанаты мечтали выпить с тогда уже легендарным Генри Чинаски, с Хэнком Буковски, смешным балагуром и ворчуном. Женщины хотели переспать с ним, некоторые мужчины хотели с ним подраться. Буковски, в общем-то, был не против. Вообще же к наращиванию славы он относился с демонстративным пренебрежением: «Про моду на Чарльза Буковски ничего не знаю. Я слишком одиночка, слишком чудик, слишком против толп, слишком старый, слишком опоздал, слишком сомнительный, слишком пронырливый, чтобы меня в нее засосало и унесло. У меня сейчас, кажется, третье интервью за две недели, но я считаю, это скорее математический казус, а не мода. Надеюсь, модным я никогда не стану. Мода проклята и обречена навеки. Она бы означала, что со мной что-то не так или с моей работой что-то не так»
[45]. Это была, конечно, поза, часть его мономифа. На деле успех его очень радовал. Особенно его радовали производные от успеха деньги.
Еще один кирпичик в большую стену его мифологии был заложен в декабре 1969-го, когда состоялись первые публичные поэтические чтения с его участием. Буковски сильно волновался и даже – внимание! – был почти трезв. Первый раз выступал он неловко, но далее – а количество его чтений со временем только возрастало – ему удалось выработать собственный публичный стиль. Конечно, чтобы сгладить волнение, он стал напиваться (порой характерным и стильным штрихом его чтений выступал вытащенный на сцену холодильник, откуда Буковски то и дело извлекал бесконечные бутылки пива). Пьяный, он вел себя грубо, ругался с публикой и то и дело кому-нибудь угрожал жестокой расправой. И вот оказалось, что это и есть ключ: люди хотели такого Буковски, они приходили посмотреть на Грязного Старика (или Старого Козла), на старину Хэнка, пьющего и матерящегося, очаровательного даже тогда, когда он едва держится на ногах, даром что у него заплетается язык и он путается в собственных стихах. Это было шоу – как раз то, что нужно, а поэзия – дело десятое. Взяв это на вооружение, Буковски привык к чтениям и старался проводить их и дальше в таком же остросюжетном духе.