Глава четвертая
Минимальное я
Вышеописанная редукция человеческой надстройки к ее животному (или, сильнее, звериному) базису, редукция разнообразных элементов внешней культуры к их примитивному внутреннему основанию, как, впрочем, и всякая другая редукция, направлена на упрощение сложных явлений через критический жест сведения неподлинного и наносного к подлинному и элементарному.
Критическим, однако, данный жест остается не всегда: различные модернистские идеологии тоже ведь действовали редукционистски, сводя сложные человеческие и социальные образования к избранным элементарным основаниям, среди которых практика обмена (и практика вообще), расовая идентичность или, к примеру, избранная принадлежность к той или иной эзотерической традиции. Выходит, что сам по себе редукционизм нейтрален, он может использоваться как критически, так и, напротив, идеологически, имея в виду либо эмансипацию, либо разного рода процессы порабощения человека человеком. Реакционные и центристские политические режимы часто используют редукционистские приемы для продвижения идеи о пагубности свободы, о вреде либеральной демократии, о тщетности и фиктивности прав человека и идеалов условного эгалитаризма. Вспомним хотя бы о том, что редукция к человеку-зверю – это излюбленный прием адептов реальной политики, этих стихийных ницшеанцев, не очень внимательных в плане изучения своих источников, но очень настырных в том, чтобы овеществлять их на практике.
Проект Просвещения, ставящий перед собой, казалось бы, прямо противоположные всевозможным идеологиям цели, также использует в качестве своего основного инструмента именно редукционизм, критически объясняющий сложные социальные и культурные величины как следствия элементарной работы власти или идеологии. В этом – на уровне методологии – субъект Просвещения и его многочисленные идеологические объекты оказываются едиными. Ничего удивительного, ведь Слотердайк уже дал нам понять, что циничное и господское ложное сознание может быть вполне просвещенным.
Буковски, что очевидно, выстраивает свою литературу, формально и содержательно, на том же принципе редукционизма. Однако его сложно заподозрить в каких-либо реакционных, провластных или идеологических намерениях (провокационные заигрывания с нацизмом пусть будут не в счет). Казалось бы, и идеалы высокого Просвещения были ему, мягко скажем, чужды – риторика эмансипации, эгалитарный утопизм и демократия с этим писателем, отождествлявшим вселенское зло именно что со средним демократическим человеком, этим цивилизованным зверем, вряд ли ассоциируются.
Но не будем спешить с выводами и присмотримся лучше к тому, какие условия могли в большей мере влиять на тот тип письма, с которым мы сталкиваемся в произведениях нашего автора.
Мы уже проводили аналогию с Генри Миллером, который сразу же, на самых подступах к писательскому мастерству, решил для себя не вступать в конкуренцию с профессиональными литераторами, условными авторами «Нью-Йоркера», на их собственном поле. Буковски ведь тоже осознавал, что в таком лобовом столкновении ему не удержаться в литературном поле – нет той дисциплины, нет той тщательности в работе над стилем, которая для этого требуется. На этом уровне какой-нибудь условный Джон Чивер всегда будет значительно сильнее Буковски. Значит, нужно искать обходные пути, декларативно отмежевавшись от литературного мейнстрима.
И тут мы должны обратить внимание вот на что: Буковски, а до него Миллер, по многим формально-содержательным признакам восходят к определенной литературной традиции, которая в США существовала уже давно, как минимум с середины XIX века, и так же давно эта традиция противопоставляла себя профессиональному литературному формализму. Разные, порой очень разные представители этой традиции выделялись среди прочих тем, что или идеи, которые они высказывали, или само письмо, с помощью которого они высказывали эти идеи, могут быть признаны минималистическими. Во всяком случае, так мы их назовем: термин «минимализм» мы введем для того, чтобы избежать идеологических и насильственных коннотаций, сквозящих в термине «редукционизм». Быть литератором-минималистом – это отличный способ уйти от шаблонов мейнстрима, высокого штиля или бульварного многословия и утвердить художественную субъективность, бравирующую своей самодостаточностью – или, как говорили древние греки, своей автаркией, – в трудах возделанной независимостью от остальных людей.
Притом что в основе его – всегда негативность, жест отрицания, минимализм может быть очень разным. К примеру, Генри Миллера можно назвать идейным минималистом по содержанию, так как одной из его излюбленных тем является отрицание цивилизации, но его никак не назовешь минималистом по форме, ибо последняя в его текстах всегда предельно избыточна, как всё более и более разбухающая словесная губка. Буковски в этом случае – минималист куда более последовательный, полный, а не половинчатый: сохраняя миллеровский жест отрицания цивилизации, он в куда большей степени минималист формы, ему свойственны отрицание средств выражения и всё большая минимизация стиля.
* * *
Минималистский жест в американской культуре имеет длинную историю. Определяющее стремление к минимизации формы и содержания характерно для многих из американских авторов первой величины: среди них Хемингуэй, Уильям Карлос Уильямс, Сэлинджер… А в XIX веке, когда американская литература только искала, и не без успеха, свою идентичность, сознательно выбранный минимализм не только отличал самых сильных художественных новаторов эпохи, но даже возвышался до уровня теоретической базы ведущего художественного направления того времени. Я говорю об американском трансцендентализме.
Тот тип минимализма, который характерен для этого направления, ставит перед собой очевидные просветительские цели. Вообще, отношения Нового Света с общим проектом европейского Просвещения крайне запутанны. С одной стороны, сама независимая Америка – своеобразное историческое детище Просвещения, практический и политический результат той работы, которую около века вели европейские теоретики вроде Локка и его французских последователей, энциклопедистов, Руссо. С другой стороны, это означает, что вся просветительская работа, долгая и непростая, была сделана за американцев кем-то другим. Будучи только объектом, точкой приложения этой работы, добившиеся политической независимости американцы оказывались крайне зависимыми именно в этом вопросе: свершения их были грандиозны, и никто с этим не спорил, однако это были не совсем их свершения; идеи, приведшие к ним, оказывались заемными, не выработанными самостоятельно, что затрудняло свободу их пользования, снижало уверенность обладания ими.
Долгое время американцы мирились с зависимостью от идей, которые не сами они произвели на свет, и хоть их свет был Новым, во многом он оставался в тени Старого света. Это было не очень существенно для обывателей, однако для творческой и интеллектуальной элиты это звучало как приговор, как позорное в общем клеймо культурной вторичности. Поэтому для следующих после Войны за независимость поколений американских интеллектуалов главным вопросом и целью было такое переприсвоение Просвещения, в котором идеи эмансипации были бы не взяты в долг, но выработаны самостоятельно. А значит, это, как ни парадоксально, должны были быть уже совершенно другие идеи.