– Нет, просто всегда чисто. Не знаю, почему – мести не нужно.
– Скучаешь?
На нее взглянули хитро и тепло. Со скрытой грустинкой – мол, нет, конечно, я так не думаю. Но вдруг?
– Я не скучаю. Мне здесь лучше – здесь есть ты.
Под подошвами хлюпало; а у них одна на двоих согревающая нить под названием любовь.
– Все хотел спросить – а сезоны-то у вас меняются? Ну, зима бывает, снег?
– Зимы не бывает.
Дар напряженно улыбнулся, качнул головой:
– Снега нет, весны нет, грязи нет. Скучно ведь?
– Скучно.
Они добрели до проржавевшего указателя «Колчановка. 1 км».
Дарин возле него остановился, бросил сумку на взгорок и трясущимися руками прикурил.
* * *
(Stephan Moccio – Manolete)
Дед, кажется, жил здесь с основания «Колчановки». Рубаха насквозь сырая, с длинных седых волос текла вода, а ему хоть бы хны – копал себе землю, как заведенный. И это едва рассвело.
Эмия приблизилась к чужому забору, взялась за него руками, крикнула:
– Дедушка!
Тот вздрогнул, но головы не повернул – подумал, послышалось.
– Де-е-едушка!
– Ась?
И замерла черная от влажной почвы лопата; дед повернулся, сощурил подслеповатые глаза.
– Здравствуйте, дедушка! Мы спросить хотели: Вы знаете, где дом Карины Войт? Подскажете нам?
– Кого? – спросили надтреснутым, лишенным былой мощи голосом.
– Карины Войт. Карины.
– А-а-а… Сын, что ль, пожаловал?
Куривший поодаль Дар попытался выпрямиться и принять вежливый благодушный вид – вышло не очень, – но старик уже перевел взгляд обратно на Эмию.
– Долго ехал-то… Чего так долго?
Эмия растерялась.
– Деда, а дом-то где?
– Дом-то? Вот он… – и большая маслатая рука махнула на строение аккурат после дедова забора.
«Соседи?»
– Только опоздал он, милочка… Она ждала его, ждала. Месяц, как схоронили.
Эмия резко отпустила ограждение, будто то обожгло ей руки; Дар выронил из пальцев в грязь недавно прикуренную сигарету.
– Схоронили на общем кладбище, за рощей. Только памятник не ставили – не на что. Найдете, ежели захочете. Надпись есть. А в доме открыто, заходите – сына она ждала…
(Evanescence – Hello)
Дар, кажется, умер снова. Он когда-то уже умирал – когда забирали от матери чужие руки, когда мелькали перед глазами ряды окон и чужие лица. Когда понял, что ждать некого и незачем.
Старый одноэтажный дом зарос бурьяном. Сад давно не знал ни внимания, ни заботы – видать, хозяйка то ли была стара, то ли болела.
«Но ведь в пятьдесят два – еще не старость…»
«Месяц, как схоронили…»
Он плакал и не замечал этого – шагал по протоптанной годами дорожке от калитки к двери, представлял, как земли касались материнские тапки. Сюда она выходила, встречала гостей, здесь, наверное, развешивала белье – на столбах остались обрывки веревки. Грела на печи воду, гремела тазами, вздыхала, устав…
Висело над деревней серое небо; мокла обитая старым дерматином дверь.
«Почему одна? Куда делся отец?»
Мысль «умер раньше» Дар в мозг допустить уже не мог – не влезла.
Замок никто не закрыл – видать, за домом следил дедок.
«Долго ехал-то, сын…»
Долго.
И приехал к пустой избе, пустым глазницам слепого жилища с забитыми ставнями.
Он не мог, не хотел представлять, как во дворе стоял гроб. Боялся, что сорвется и зарыдает, как маленький, упадет на землю, примется месить пальцами землю прямо на глазах у чужих. И потому смотрел, но не видел, просто шел. Открыл дверь, шагнул внутрь, миновал сени, оказался в чисто выметенной тихой комнате. Отыскал глазами узкую, ровно покрытую покрывалом кровать у стены, сел и закрыл лицо ладонями.
«Я не успел…»
И зарыдал тихо, высоко, зажимая рот руками.
– Дар… Дар…
Его гладили по коленям, но он не отнимал рук от лица, боялся видеть комнату. Вещи, которыми она пользовалась, чашки из которых пила, – все теперь пыльное, забытое.
– Я не успел…
Он убрал руки Эмии с колен и во двор выбрел почти на ощупь. Сел на мокрое крыльцо и вдруг понял, что один камень с сердца не снимет никогда – с ним его когда-нибудь и зароют.
– Мама…
Старая яблоня у стойки с инструментами, ржавая лейка у клумбы. Вдали за деревней легко и свободно шумел лес.
Дар чувствовал, как крючит судорогой пальцы, и не мог их разжать даже для того, чтобы вытащить из пачки новую сигарету.
Эмия сама не знала, что ищет, а, главное, зачем. Наверное, чтобы осталась память, чтобы у него осталось хотя бы ее фото. Если, конечно, вещи не отдали.
Она смотрела за печкой, под кроватью; шукала пальцами по полкам, позади пыльных икон, сдвигала в сторону огарки свечей, возвращала на место.
Здесь много и часто молились. От одиночества.
Зря они приехали сюда – как больно. Может, если бы потом, после Ворот, он бы пережил, а теперь тяжело ей так же, как ему, как будто боль, разделившись на двоих, лишь усилилась.
Черный от копоти совок для золы; старые полотенца с вышивкой. Красиво, рукодельницей была мама – жаль, что ушла, не дождавшись.
Эмия беспрестанно смахивала с глаз слезы – мешали видеть.
Альбом… Ящик… Что-нибудь.
Наконец, ей повезло – под стулом в углу нашлась старая деревянная шкатулка с лакированной крышкой. На крышке молодцы и красны девицы, зима, кони, сани – лица, одежда, фон – все в трещинах.
А в шкатулке груда писем и одно-единственное черно-белое фото на дне.
Женщина на нем сидела прямо, будто фотографировалась на паспорт. В платке, уже немолодая, глаза печальные, усталые – «Дар, вот она…»
Эмия зачем-то перевернула старый снимок – машинально, по инерции – и прочитала:
– Мартемьянова Арина Валентиновна…
Ари… Арина?
Арина?!
Зажав рот ладошкой, Эмия вынеслась на крыльцо, забыв запереть дверь.
– Дар, посмотри! Возьми, посмотри, ну, посмотри же…
Он не оборачивался, не протягивал руку, он как будто сделался старым, как этот дом.
– Дар, посмотри на фото!
Слова нажимали, дергали его за уши, теребили желающее впасть в кому сознание.