И вышла стремительно, до того, как кто-либо успел возразить.
— А знаете, что смешно? — хихикнула Маркарет, когда за Бонни закрылась дверь, — вся Академия ж в курсе, что Бонни влюблена в симпатичного блондинчика со стройки… А ты нет, Елания. Ты — нет.
Я просто не хотела об этом знать.
Впрочем, думаю, Маркарет отлично это понимала.
Вот поэтому нам никогда и не стать друзьями. Никогда.
— Когда-нибудь, — сказала я, — когда-нибудь и тебя прижмет, Маркарет. Ты никогда не любила…
— И вряд ли целовалась, — хмыкнул Щиц, возвращая подначку.
— …поэтому говоришь так легко. Ты вообще это умеешь? Или вы, аристократки, рождаетесь со змеиной кровью и змеиным же языком?
— Зато я вижу, ты любила, — фыркнула Маркарет, и я ясно поняла: перемирие кончилось, — так любила, так любила, что бросила того, кто за тобой на край света пошел.
— Я не виновата, что он пошел, каждый…
…решает сам.
Вот что я хотела сказать.
Но мир… моргнул.
Изменился.
Это снова было поле.
Бесконечное маковое поле.
Когда-то давным-давно папенька нес меня на руках через бесконечное маковое поле; когда-то давным-давно были только он и я, а еще маки. Когда-то давным-давно он научил меня дурацкой игре в петуха или курицу… Когда-то давным-давно, когда я была совсем маленькой. Так давно, что эти воспоминания перемешались с сотней других, и теперь я не знаю, было ли это тогда же, когда Бонни впервые увидела маленькую рыжую принцессу в коровниках Дезовски, или в какой-то другой поездке. Просто это… было. Однажды.
Однажды мне было так хорошо, тепло, спокойно. Я была в безопасности. Я была любима.
Я до сих пор хочу вернуться.
И возвращаюсь.
Я заснула? Я потеряла сознание? Кое-что успокаивает: я уверена, Щиц успел меня поймать. Правда, это все, что он может сделать.
Как давно его руки стали для меня привычнее папенькиных? Хотя что это я, папенька уже очень давно не может меня поднять.
Испугалась ли Маркарет? А если испугалась — попридержит ли язык? И хотела бы я этого?
Ведь Маркарет всего лишь говорила мне то, о чем я так не хотела думать. Все-таки мы друг для друга — вечное напоминание о наших несовершенствах. Было глупо рассчитывать, что это можно изменить. Так или иначе, рано или поздно — но мы сталкиваемся.
Упала ли я в обморок от усталости или просто сбежала сюда, в сон? Маркарет, ее слова, ее правда — они вдруг оказались страшнее, чем призрак бабушки. Потому что за Бонни я волновалась, а за себя не очень. Перспектива оказаться без тела казалась совсем нереальной, это все-таки мое тело, и я вовсе не собиралась его отдавать; а вот первая влюбленность Бонни, болезненная, мертворожденная, спрятанная от меня за улыбками и словами, которые ничего не значат, она была рядом.
А где, кстати, бабушка?
Вокруг меня были только маки. Не было даже дороги, а я-то думала, это ключевой момент сна.
Я вновь огляделась, но вместо бабушки увидела Бонни. И Элия. Они шли рядом, но между ними будто была невидимая стена: стоило Элию случайно шагнуть так, чтобы сократить между ними расстояние, и Бонни отступала в сторону.
— Слушай, Элий, — говорила Бонни, и я знала, что она это говорит, хоть и не слышала ее, и не видела ее лица, а выдела лишь затылок, собранные небрежно в пучок светлые волосы, тонкую шею, сгорбленную спину… — возвращайся домой, пожалуйста… возвращайся. Твой академ не может длиться вечно.
Я видела, как напряглась спина Элия, и я знала, что он выдвинул упрямо свой идеальный подбородок, и вспомнила, как он умеет решительно смотреть: уверена, именно так он посмотрел.
— Я не могу. Я ее люблю.
— Нет, — сказала Бонни, — ты любишь свою гордость.
— Я…
— Тебя бросили, Элий. И ты знаешь, что больше не нужен. Хватит уже. Она же говорила тебе, верно? «Уйди».
И тогда я увидела дорогу.
За Бонни волной поднимались насекомые; мертвые насекомые. И там, где ступали они, не оставалось маков.
— Уйди, — повторила Бонни, — Уйди, уйди, уйди!
Шелест стеблей сменился шелестом мертвых крыльев. И он был все громче и громче. Но я не вмешивалась. Я не имела права вмешиваться.
Ведь Бонни прогоняла Элия не от меня. Бонни гнала его из своего сердца.
— Бонни, я думал, ты мне добрый друг, так почему же…
— Я тебе не друг, — горько сказала Бонни, — правильно сестры говорили: парни не замечают тех, кто близко.
— Ты?..
Я вдруг ясно увидела его лицо; такой уж это был мир, где бы я не стояла, я все равно могла видеть все важное.
Растерянное.
Какое-то… мальчишеское.
Немного… обиженное.
— Уйди, — устало повторила Бонни, — тебе пора возвращаться… домой. К учебе. Это не волшебный подвиг, и ты не сможешь спасти того, кто этого не хочет, понимаешь?
Сказки слагают только про удачливых принцев, но карабкаются по костям сотен неудачников — вот, что сказала бы Бонни, если бы умела так красиво говорить. Но она ограничилась коротким:
— Не повезло тебе с девушкой.
Мертвые членистоногие твари с белесыми глазами мешали мне смотреть; вставали между мной и Бонни щитом. У них было это право.
Я и не хотела подсматривать.
Просто боялась, что когда их станет слишком много, они Бонни сожрут.
И тогда я… позвала Каркару. Не знаю, как: просто позвала. Позволила ей прийти.
Наглая ворона рванула через хитиновую стену, пожирая по дороге особо неудачливых; села Бонни на плечо и клюнула ее за ухо.
Та дернулась, оглянулась недоумевающе, оступилась, чуть не рухнула на Элия, но удержала равновесие. Замерла.
И вдруг оглянулась.
Наши взгляды встретились.
«Извини».
«Я сама виновата».
«А я тебе… друг?»
Бонни моргнула; и все исчезло.
Элий, Бонни, Каркара; насекомые попадали на землю и замерли серым отвратительным ковром на… дороге.
Дороге, которую Бонни, сама того не зная, проложила по моему прекрасному маковому полю. Как шрам; что же, пусть будет шрам, главное, что это место больше не кровоточит.
Главное, что Бонни меня не винит.
— Вот как, — сказала бабушка, — она поднимает, ты упокаиваешь. Идеальный дуэт.
— Я здесь ни при чем, — возразила я, — она сама со всем…
— Она бы не справилась. Сколько их было, некромантов, позвавших в свой мир слишком много мертвых? Мертвые частенько забирают с собой тех, кто их потревожил.