Голова у нее была втянута в плечи, она немного напоминала ежика, когда бывала в хорошем настроении, и бульдога, когда показывала зубы. Ей можно было дать как двадцать лет, так и пятьдесят.
— Вы все-таки будьте поосторожнее, — предупредил ее мой отец, — вам придется иметь дело с тяжеловесом! И помните, что его имя Наполеон, а это кое-что значит!
— У меня все под контролем, — заявила Ирен.
— Хорошо бы вы внушили ему, что в восемьдесят шесть лет человек нуждается в помощи и ему нельзя жить одному… Помогите ему осознать, что он стар, действительно очень стар. И не вечен.
Ирен была совершенно невозмутима. Мама устроилась в углу гостиной, и карандаши у нее в руках мелькали с такой скоростью, что их было почти не различить.
— Считайте, что это уже сделано, — сказала Ирен. — И записано в большом свитке. Через месяц он сам попросит, чтобы вы перевезли его дом престарелых. Я применяю древнюю технику японских сегунов: изолирую, обволакиваю, удушаю!
— И все-таки будьте настороже. Потому что он дерется, бьет, дубасит!
— Но прежде всего, — добавила Ирен, не мигая глядя отцу прямо в глаза, — прежде всего я гипнотизирую. Как змея, нацелившаяся на добычу. Рррххммммммм… поверьте мнееее!
— Да, верно. Надо же, у вас действительно необычный взгляд. Чувствуешь себя вещью, абсолютно послушной.
— Вот видите! Можете уже подыскивать ему место в пансионате для престарелых! Но помните: никаких посещений до тех пор, пока я вам не скажу! Потому что я в духе сегуна изолирую, обволакиваю, удушаю. Вот так.
Она вытянула руки вперед и стала душить воображаемую жертву.
* * *
Больше двух недель у меня не было никаких вестей от деда. Всякий раз когда я звонил, к телефону подходила Ирен. Она выслушивала меня и говорила только:
— Я передам.
Ирен изолировала.
Ее ровный голос не выражал никаких чувств, никаких эмоций.
— А… Он хорошо себя чувствует?
— Мы вместе проходим путь.
— Путь?
— Путь к великому морю безмятежности, бесконечному океану мудрости. Пупок сегуна уже сверкнул над нами!
Я много раз проходил мимо его дома и за занавесками видел смутные очертания кресла, которое толкала Ирен. Я представлял себе, как они сидят за столом друг против друга, лицом к лицу.
Ирен обволакивала.
В положенный срок наступила зима. Пришлось перевести время на час назад, темнеть стало все раньше и раньше. Папа считал дни, отмечая их в календаре. Каждый прошедший день наполнял его надеждой, и на столе в гостиной становилось все больше рекламных проспектов из заведений для престарелых.
— Когда она достигнет великого моря не помню чего, — сказал отец однажды вечером, — мы сообщим Жозефине. И они оба чинно-важно отправятся в маленький красивый уютный домик.
Ирен удушала.
* * *
Тянулась осень, холодная, серая, печальная. Мне не хватало моего императора. Его не хватало и Басте, от которого Ирен отказалась, наверное, чтобы держать деда в полной изоляции и чтобы пес случайно не покусал сегуна. Баста грустил, как и я, смотрел в окно и ждал, когда вернется хозяин. Когда темнело, он начинал скулить, как будто понимал, что нескоро его увидит и придется еще потерпеть. Когда он слышал урчание мотора, то притворялся мертвым. Великим актерам иногда очень трудно уйти со сцены.
Мы с Александром часто вместе гуляли с Бастой. Иногда я не мог понять, кто из нас выгуливает двух остальных, но всегда ощущал, что все трое привязаны друг к другу одним невидимым поводком. Все мы были несчастными солдатами, отставшими от своей части. Александр никогда не расставался со своим странным головным убором, который напоминал не то маскарадный шлем, не то казачью папаху — что угодно, только не нормальную шапку.
После полудня Александр иногда исчезал, и его место в классе пустовало. Где он был? Он никогда не рассказывал. По нашему молчаливому уговору я с самого начала старался не проявлять любопытства, зато другие одноклассники донимали его расспросами. Он, как всегда, не говорил ни слова, на него выливался поток презрения и подозрительности, и по школе расползались самые невероятные слухи о нем.
После каждого исчезновения у него появлялись разные вещички, которые он тщательно прятал от всех, но иногда позволял ими полюбоваться. Это были красные и золотые нашивки, эмблемы футболистов и всякие такие штуки. Однажды вечером я даже с восхищением сказал ему:
— Какой красивый брелок! Я бы тоже такой хотел. Везет тебе!
— Может, и правда везет, — прошептал он.
Я толком не мог понять, почему так привязался к Александру. Может, меня притягивала, словно заколдованное сокровище, его причудливая шапка. Или скрытая тоска, о которой кричало его молчание. Или странное увлечение насекомыми. Или ненасытный интерес к приключениям Наполеона. Он ждал моих рассказов, словно очередного журнала с продолжением захватывающего романа, у которого не должно, не может быть конца. Мне казалось, только он способен понять поступки деда и вдвоем мы сумеем уберечь их от забвения.
Я без устали рассказывал Александру о былых поединках Наполеона, о реве толпы, о пустых раздевалках, о договорных боях. Благодаря мне он побывал в тренировочных залах Бруклина, постиг многие боксерские хитрости. Я ловко нанизывал слова, кое-что приукрашивал, кое-что добавлял от себя. Я сочинял для него историю жизни Наполеона бок о бок с Рокки в те годы, когда дед жил в Америке. Мы шли по Бродвею следом за ними. Я говорил Александру, что не стоит унывать, Наполеон найдет слабое место у сегуна и вернется к нам, став еще сильнее.
И всякий раз Александр доставал из кармана очередной шарик.
— Ты так хорошо рассказывал, возьми шарик.
* * *
Теперь я проводил гораздо больше времени дома. Как-то в воскресенье вечером мама показала мне сценки из нашей жизни, которые зарисовывала год за годом. Одни она набрасывала с натуры, другие изображала, повинуясь настойчивым, но не всегда внятным указаниям памяти.
— А это ты помнишь? — спросила она.
Момент, когда папа обнаружил подаренный Наполеоном галстук. На рисунке папа выглядел очень гордым. Его глаза блестели, как у ребенка, который распаковывает рождественские подарки. Может, мама преувеличила охватившую его радость?
— А вот это на следующий день, уже после конференции! Обстановка изменилась.
Папа в гневе тряс галстуком перед дедом, который прыскал со смеху. Я почти слышал яростные вопли отца и ликующий смех моего императора.
Но вскоре, рассматривая рисунки один за другим, я вдруг понял кое-что, и это ошеломило меня. Наполеон постарел. Его кожа покрылась морщинами, и это не ускользнуло от чуткого маминого взгляда, щеки впали, прямые и сильные на первых рисунках плечи постепенно стали покатыми, а глаза, его блестящие озорные глаза с каждым следующим рисунком все больше тускнели. Время, запечатленное в реальности на бумаге, плавно и неумолимо текло вперед. Насколько он настоящий, из плоти и крови, казался мне бессмертным и непобедимым, настолько на рисунках выглядел хрупким и уязвимым.