– Потому что сто тысяч своих серебреников отрабатывала!
– Да мне эти деньги нужны как воздух, чтобы мужа… мужика моего… пусть не спасти, не вылечить, а хотя бы от смертных мук уберечь! – заорала Савкина истерически. – Рак в последней стадии – метастазы в кости уже проросли. И все отказались, из больницы сказали – забирайте домой. Мы его держать не можем. Кончился мой мужик как семьянин, как добытчик. С работы еще год назад уволили, как узнали. А у нас двое детей. Муж по ночам от боли кричит. Еще полгода назад говорили – пересадка нужна костного мозга, это может помочь. А ты знаешь, мент, сколько такая операция стоит? Сколько стоят уход, сиделка? Нет у меня таких денег. И не было никогда. И не будет никогда, хоть на работе пополам разорвись! Я в морге до двух работаю, я даже не могу куда-то еще устроиться, потому что бегом домой, а там я уже и сиделка, и медсестра, и ночи не сплю! И слышу, как он, муж мой, по ночам зубами скрипит и кричит от боли! В школе сыновей моих травят, насмехаются за то, что они в обносках ходят, кроссовки латаные, формы на физкультуру нет, носки я им штопаю! Что мы нищие! А она мне, эта, из Африки, деньги предложила. Живые деньги. И я их взяла и сделала то, что ей нужно. И не спрашивала, зачем ей все это. И не спрошу. Потому что на ее деньги мужику моему препарат месяц кололи, потому что у него гемоглобин падает, гемоглобин как сквозь решето у ракового! И я эту девку не осуждаю – ты бы ее видел, мент. У нее на каждом пальце по такому вот золотому кольцу и цепочка на шее золотая, и часы золотые как у олигарха! Вот как они живут там – в этой своей Африке. В сто раз лучше нашего! Как она одета, машины здесь напрокат берет. Какие у нее духи! Не то, что от меня, мертвечиной воняет, от меня – русской побирушки! Посмотри на меня, мент, погляди на нас – как мы живем и что жрем! А мертвым ничего уже не нужно! И если у них есть то, чем они могут поделиться со мной, чтобы я мужу лекарства купила, я это у них заберу, из глотки вырву!
Миронов отстегнул с пояса наручники.
– Руки давай сюда.
Она медленно поднялась с пола.
– У меня муж умирает. – Она оглянулась на Катю. – Умирает дома. Мальчишкам моим десять и двенадцать. Как же они с ним без меня?
– Руки сюда, – повторил Миронов, готовясь защелкнуть у нее на запястьях наручники.
– У меня муж дома умирает от рака! Беспомощный! А лекарства ему как же? Обезболивающее? Кто в больницу пойдет, ухаживать за ним? У нас никого нет. А детей куда теперь? Кто их возьмет? – Савкина обращалась к Кате. – Я же никого не убила. Не ограбила. А покойникам – какая разница, как в печку, в крематорий – с ухом или без.
Миронов наклонился к ней, собираясь ее заковать. Но она внезапно с дикой злобой ударила его в грудь сцепленными руками и снова бросилась бежать к выходу из этого страшного места.
Вот сейчас он достанет пистолет и выстрелит. И не промахнется… Катя подумала об этом с ужасом.
Но Миронов и в этот раз стрелять не стал. Догнал ее уже у самой двери и шарахнул с силой об эту дверь, так что она закричала от боли. А он заломил ей руки за спину, защелкнул наручники и поволок ее за шиворот из хранилища.
– Ненавижу! Ненавижу! Ненавижу вас!! Ненавижу!! – кричала Савкина.
И эхо гулко отзывалось на ее истошные крики в мертвом коридоре, залитом мертвым белесым светом флуоресцентных ламп.
Глава 19
Экспертиза
И она все кричала, кричала, проклинала их – и в машине по дороге из морга, и в полиции… И ее вопли наполняли УВД, словно мутная дождевая вода дырявую бочку. И некуда было скрыться тем, кто все это «расследовал по горячим следам». И уши руками не закроешь.
Катя слышала безумные проклятия, доносившиеся из дежурной части, у Миронова в кабинете. Ноутбук, подключенный к камерам, все еще работал, демонстрируя, как там, в морге, бестолково суетится приехавшая опергруппа, ошарашенная всем происшедшим.
Владимир Миронов, с грохотом открыв дверь кабинета, захлопнул ее за собой с силой, словно пытаясь хоть так заглушить крики. Швырнул на стол мобильник, отнятый у Савкиной.
– Сейчас звонили по номеру, что ей дала Изи Фрияпонг. Это ведь она ей платила. Все глухо. А код номера мобильного – это код Ганы.
Я ЖЕ НИКОГО НЕ УБИЛА, НЕ ОГРАБИЛА! У МЕНЯ МУЖ ПРИ СМЕРТИ! КТО ЕМУ УКОЛ ОБЕЗБОЛИВАЮЩЕГО УТРОМ СДЕЛАЕТ?! ОН ЖЕ ПОДОХНЕТ ИЗ-ЗА ВАС!
Миронов выключил камеру, переключился на интернет и кликнул вслепую на какую-то ссылку:
Громкие звуки хита восьмидесятых. Тако – Puttin on the Ritz…
Миронов снова кликнул, чтобы только заткнуть фокстрот. Какой-то канал на «Ютьюбе» из «недавно запущенных». Блогер в роли оракула. И кадры из старых телевизионных репортажей. Школа искусства в Одинцове на Николиной Горе сразу после того, как все там тогда закончилось. Спецназ, военные, «Скорые», журналисты, врачи. Носилки, а на них Валентин Романов. Его окровавленное лицо. Рядом с носилками на руках медбрата «Скорой» пятилетний Феликс, чумазый от пороховой гари, вырывается из рук, выскальзывает, как угорь, бежит к носилкам, к Романову…
…«Оглядываясь на эти события пятнадцатилетней давности, что мы видим перед собой сейчас? Всматриваясь в лицо этого человека, героя в истинном смысле этого слова, сопереживая ему и восхищаясь им, о чем мы думали тогда? На что надеялись? Что изменилось в нас самих с тех пор? Можем ли мы сказать теперь – мы уже не те, что были раньше? Можем ли мы сказать, что мы… глубоко несчастны? Да, мы несчастны. Потому что никогда прежде мы не были так далеки друг от друга, как сейчас. Так озлоблены, разобщены, отравлены, словно ядом, ненавистью, тотальной травлей, недоверием, доносами, страхом за будущее. Огрызаясь на все и на всех, замыкаясь, отгораживаясь от мира, заползая в щель, мы уже начинаем поедать, жрать друг друга. И если наше прошлое – это «пионеры-вампиры», как у писателя Иванова, сосущие кровь сограждан на совковом «Пищеблоке», а наше будущее – это живые, ходячие «квази-мертвецы» как у писателя Лукьяненко, в каком безвременье, в каком глухом лесу заблудились мы все, как Данте, на середине жизненного пути? Да, мы несчастны! И чувствуем это. Даже те, кто слушает сейчас эти мои слова с глухой злобой и неприятием, и те, кто, как страус, прячет голову в песок, убегая о реальности, забивая на все в наивном пофигизме, даже они кожей, утробой своей ощущают эту глухую неизбывную тоску полного отсутствия надежд, безвременья, «ликвидации будущего», что окутала нас всех. И никакие гремучие столичные празднества с «устрицами и сырами», никакие обещания и лживо-бодрые реляции уже не заглушат этой тоски. Отупев от телевизионного визга, оглохнув от лязга танковых гусениц по брусчатке, мы все равно слышим это глубоко внутри себя – как отзвук, как эхо. Как гром! И задаем себе вопрос: а когда же это закончится? И кто, кто будет способен исправить все, что наворочено за эти годы, разрушено, растоптано, уничтожено? Все, чем мы жили последние три десятка лет, что мы, в сущности, одобряли тогда и уже считали практически своим, неизменным, устоявшимся, но, к несчастью, не умели ценить и отстаивать. Кто придет залечивать наши раны и врачевать гнойные язвы нынешней ненависти, шовинизма и злобы? Кому это под силу? Кто придет исцелять нашу тайную боль, о которой мы уже не говорим с посторонними вслух? Кто изгонит наш страх? Мы не видим способного на это ни у правых, ни у левых. Ни у либералов, ни у консерваторов, ни у окостенелых имперских патриотов. Ни у тех, кто рвется на баррикады под знаменами анархии и еще большего разрушения, ни у тех, кто корчит из себя «охранителей скреп и традиций», размахивает нагайками, разгоняя митинги. Мы не видим этого у хамелеонов-политиканов и у провластных параноиков, осатаневших от запретов. Мы не видим этого у тех, кто заглядывает в чужие рты и кубышки, постоянно уличая других в том, «кто сколько наворовал» и «кто чем владеет». Мы говорим себе – только герою это под силу. Но разве остались еще герои, когда все кругом до самого горизонта так зачищено, вытравлено на корню? Да, все чаще мы обращаем свои взоры на него… На этого человека, спасшего детей в той школе, о которой мы все знаем и помним. Потому что в нем самом и его поступке мы не сомневаемся, хотя мы сомневаемся – а дадут ли, позволят ли ему что-то сделать? Ну, наверное, не сейчас… Да, сейчас это невозможно. И через год, два, три – тоже. Но время же все равно не остановить. И пробьет час, когда стране и нам всем потребуется тот, кто уже доказал, на что он способен, кто на своей шкуре испытал, что такое боль, и потеря, и сострадание, и мужество, и отвага, и милосердие. И он не станет преемником… Потому что мы уже нахлебались и этого – вот так нахлебались. Он не станет вождем всех народов, не станет нашим царем-самодержцем. Не будет «сильной рукой», способной лишь держать хлыст и пряник и показывать кукиш миру. Потому что и этого нам уже достаточно! Он станет нашим врачом… Целителем… Если мы сами еще сохранили в себе хоть какой-то иммунитет против лжи и насилия. Против несвободы, против холопства. Если мы сами в себе сохранили способность выздороветь…»