Томас Спрат (“История Королевского общества”, 1667) и Джозеф Гленвилл (“Дальше пределов”, 1668) вторили этому обвинению. Особенно едко высказывался Гленвилл: Аристотель, “выдвигая теории, не рассматривал опыт… В его обычае было… выбирать то, что поддерживало его сомнительные суждения”.
Наиболее серьезное обвинение Бэкона касается системы объяснений. Из четырех причин, на необходимости которых настаивал Стагирит, Бэкон исключает две: формальную и целевую. Натурфилософов должны беспокоить лишь свойства и движение материи, полагал англичанин. Объяснения наподобие “брови и ресницы… существуют ради защиты; брови – от спускающихся вниз жидкостей, чтобы наподобие навеса защищать от влаги, стекающей с головы; ресницы же – от падающих на глаза предметов”, или “волосы, покрывая голову, оберегают ее от чрезмерного холода и жара”, или кости созданы природой как своего рода колонны и балки, чтобы на них держалось все здание тела, – по Бэкону, не наука, а метафизика. Эти “рассуждения, подобно фантастическим рыбам, присасывающимся к кораблям и мешающим их движению, замедлили… прогресс наук, мешая им следовать своим курсом и двигаться вперед”, то есть затрудняют открытие подлинных (физических) причин явлений.
Атаку на формы Бэкон повел тоньше. По его словам, бесполезно исследовать форму льва, дуба, золота, даже воды и воздуха. Формы в натурфилософии присутствуют, но лишь как набор основных свойств материи, доступных ощущению (тяжесть – легкость, тепло – холод, твердость – мягкость и т. д.). Формальные свойства Бэкон выводил из корпускулярной теории. Так, по Бэкону, тепло – это движение, имеющее место тогда, когда частицы и движутся, и в то же время некоторым образом скованы. Он, очевидно, рисовал в воображении тепловой “закон”, связывающий движение частиц (корпускул) с температурой. Бэкон обошел вопрос, как при помощи простых свойств получаются сложные объекты: золото, львы. Но он был скорее озабочен выработкой основополагающих принципов, нежели применимыми теориями. Впрочем, основная мысль ясна: Бэкон предлагал радикальный неаристотелевский онтологический редукционизм, в котором оставалось место лишь для движения и материальных причин явлений. Бэкон принялся искать среди древних предшественника – и нашел его. Демокрит должен был стать кумиром новой научной эпохи.
Неприятие Бэконом Аристотеля и аристотелизма (он почти не делает различий между Стагиритом и его последователями) выросло также из особого видения цели науки и объекта исследования. С точки зрения Бэкона, наука нужна не только для познания мира, но и для его преобразования. Соответственно, объектом изучения следует избрать скорее искусственное, нежели естественное. Бэкон был энтузиастом технического прогресса, считал философию Аристотеля “богатой словами, но бесплодной в делах” и требовал механистической натурфилософии, опирающейся на фундамент целостной физики, которая объяснила бы движения объектов и естественных, и рукотворных. (Вскоре Ньютон выдвинул такую теорию.)
В биологии активным сторонником механистического подхода был Декарт. Животные и растения, провозгласил он, не имеют души: они лишь автоматы. Доктрина эта получила название bête machine, “животное-машина”. Декарт свел сложные аристотелевских изменений к локальным и построил свою физиологию на корпускулярном подходе, позаимствованном у Пьера Гассенди и Исаака Бекмана. Его математическая физика была значима, но в анатомии он не преуспел и не сделал никаких открытий в биологии. (Декарт спорил с Гарвеем по поводу сокращений сердечной мышцы и проиграл.) Его телеология теистическая: да, животные суть машины, но эти изумительные машины сотворил Бог. Столь откровенное сравнение животных с автоматами в пору всеобщего увлечения механикой получило широкий резонанс. На первый взгляд, это позволяло избавиться от неясностей, связанных с понятиями растительной и чувствующей души у Аристотеля (они и у схоластов представлены довольно неясно), и открыло дорогу экспериментальному изучению животных. В 1666 г. датский анатом Нильс Стенсен писал:
Не кто иной как Декарт в механистической манере объяснил устройство всего человеческого тела, в первую очередь устройство мозга. Остальные описали нам самого человека. Декарт же говорит о машине, что одновременно и указывает нам на несостоятельность других подходов, и демонстрирует метод изучения устройства частей тела так же наглядно (курсив мой. – А. М. Л.), как он описывает части механического человека.
Животное-машина напрягло мышцы и издало громкий вопль.
Таковы интеллектуальные течения, которые в XVII в. смыли аристотелевскую науку. С тех пор она знала и взлеты и падения. Зоологи всегда относились к ней с уважением. В XIX в. Кювье, Мюллер, Агассис и многие другие даже создали нечто вроде культа
[236] Стагирита. Для них Аристотель был и прославленным прародителем с острым глазом в отношении зоологически любопытных сведений, и авторитетом, пригодным в борьбе с оппонентами, и даже богатым источником разъяснений. (По крайней мере, мне так кажется.) В XVIII–XIX вв. телеологию извлекли из метафизической мусорной корзины, куда ее отправили Бэкон и Декарт. В определенных научных кругах, особенно среди немецких зоологов, причину, обусловленную достижением цели, вновь начали воспринимать как вполне респектабельную. Впрочем, для его собственной репутации это оказалось вредным. Связь телеологии с витализмом возродила бэконовское обвинение в том, что наука Аристотеля немеханистична. Известный своими промахами эмбриолог Ганс Дриш даже написал историю витализма, возведя его к Аристотелю. Биологи XX в. бичевали витализм еще долго после того, как исчезли его следы. Еще в 1969 г. Фрэнсис Крик писал: “Я могу предсказать всем потенциальным виталистам: то, во что вчера верил каждый и во что вы верите сегодня, завтра будет пользоваться доверием лишь у психов”. Эрвин Шредингер, опубликовавший в 1954 г. небольшую книгу “Природа и греки”, просто остановился на Демокрите. Зачем утруждать себя, если Аристотелю нечего сказать современной науке?
110
Бэкон и его последователи утверждали, что и методы и объяснения Аристотеля ошибочны. Но справедливы ли эти тяжкие обвинения? Ведь представления о научном истолковании явления и о том, как его составить, изменяются. Поэтому, возможно, мы способны увидеть в Аристотеле то, что упустили наши предшественники: каждое поколение должно прочитывать Аристотеля заново
[237].