Покинув сундук, мы поехали снова на станцию встречать испанцев, чуть позже – немцев, одного бельгийца, голландцев, чехов, швейцарцев, итальянцев, австрийцев… И всех по очереди отвозили в отель, чем была страшно недовольна старенькая консьержка. В обслуживании этой бабушки не было никакого парижского лоска, вообще отель в первозданно средневековом Узерше с его настоятельницей – особая песня.
Ночью до нее не достучаться. Она ворчала, долго не шла, шаркала тапочками, отказывалась пускать квартирантов. И всё это на какой-то заоблачной горе, время за полночь. Звезды, осенний холодок, полнолуние… Две громадные белые луны плыли во мгле Узерша – одна по небу, другая по реке.
Софи бранится со старухой, стучит в стекло, то молит, то грозит… А мы – испанцы, французы, шведы – стоим на улице перед закрытой дверью, зуб на зуб не попадает, и каждый прижимает к груди свои самодельные книжки.
Я даже не помню, чем дело кончилось. Видимо, их всё-таки пустили. Потому что наутро мы с Лёней проснулись в мрачной крепости Софи в холодной комнате на средневековой кровати, я повторяю, под балдахином. И сразу меня заторопили, давай-давай, скорей, ну что ты там копаешься, пора ехать строить павильон! Ни толком умыться, ни помедитировать, ни кофе попить в спокойной обстановке, – вот это всё, чего я очень не люблю.
Мгновенно выяснилось, что мы накрепко прикованы к Софи. Ибо в этой местности не может быть никакого свободного передвижения. Кругом заливные луга, тучные стада, бескрайние поля, высокие горы, глубокие реки, непроходимые леса (зачем она всё это тут устроила?) Плюс началась забастовка на железной дороге.
До города можно добраться только на машине, причем сначала надо развезти по отдаленным школам ее четверых детей. А дальше мчаться на ярмарку – сооружать, монтировать, координировать… Поэтому всякий раз, кубарем скатываясь по винтовой лестнице из спальни в гостиную, я с завистью смотрела на отрешенного мужа Софи – Жако.
Жако Дессу – тракторист, интеллигентный французский крестьянин в очках. Он всё время сидел задумчиво у горящего камина, шевелил дрова кочергой, грел руки у огня, пробовал сыры, пил вино и слушал средневековую интеллектуальную музыку.
На ярмарке шум, кутерьма, никакого покоя, во рту целый день ни маковой росинки. В павильонах гуляли такие ветры, что с прилавков сдувало самодельные открытки. Мы спешно раскладывали и развешивали содержимое нашего сундука – даблоиды, чурки, стомаки – невиданные в этих местах фантастические существа из Нового Бестиария имени Леонида Тишкова: их жития, приключения и духовные подвиги.
Под куполом выстроенного на площади ангара протянули леску, подвесили Пушкина. И он полетел, стремительно и вдохновенно рисуя бессмысленные кинетические каракули гусиным пером на рулоне туалетной бумаги. Исписанная бумага обрывалась и летела, летела, как лист осенний, на головы хлынувшей в ангар публики.
Все флаги в гости были к нам, вагон экскурсантов прикатил из Парижа, во множестве прибыл народ из Центра современного искусства Помпиду… Школьников подвозили автобусами. Местные подваливали семьями: дети, старики, инвалиды в колясках…
Все жадно тянули руки, хватали эти листки, как отпускающие грехи индульгенции, пытаясь прочесть, что там написано, ни у кого ни черта не получалось. Наверно, Пушкин, решили они, строчит стихи по-русски. А мог бы и по-французски, знал ведь, знал в совершенстве французский, сукин сын!
Зато в Узерше не только русский – английский никто не знал. Лёню кинулось снимать местное телевидение. Корреспондент задает вопросы на французском. А какой-то белозубый африканец в радужном хитоне и тюбетейке переводит на английский. Лёня отвечает, негр переводит обратно. Аж взмок, пока переводил, потому что Лёня рассказывал вот что:
– Говорят, Борхес завещал свою кожу для переплета некоей книги, названия которой мы не помним. Но это неважно. Ее никто никогда не откроет, а будет держать, как маленького нового человека, и чувствовать нежное прикосновение ее кожи. Один исландский художник, – продолжал он, – создал книгу изо льда, вмораживая в нее громко произносимые слова “Младшей Эдды”. Это было двадцать лет назад, художник умер, а теперь, когда на севере меняется климат, книга начинает таять, и летом жители деревни приходят слушать, как слова высвобождаются ото льда и разносятся вокруг звонкие, как капель. А мой знакомый японец, – радостно говорил Лёня, – собрал опавшие лепестки слив мэйхуа из всех садов острова Хонсю, на каждом лепестке колонковой кисточкой написал стихотворение и переплел. Теперь эта тысячадвухсотпятидесятитрехстраничная книга хранится в Музее редкой книги в Эдинбурге. И я вам очень советую специально поехать в Шотландию, чтобы пошелестеть ее страницами.
Тут его позвали на торжественную церемонию открытия, где он произнес речь, короткую и стремительную, как выстрел из арбалета:
– Огромное спасибо французским друзьям, которые организовали прекрасную выставку русских художников ХХ века. Благодаря им Франция увидела моего ДАБЛОИДА! – и с этими словами выхватил из-за пазухи и потряс сшитой мною из его красного носка здоровенной ногой с маленькой головой, что, собственно, и представляет собою даблоид, символизирующий Путь человека в этом мире.
– Vive la France! Vive la vie! Vive la amour! Vive le livre!!! (Да здравствует Франция! Да будет жизнь! Да будет любовь! Да здравствует Книга!) – провозгласил он под страстный и одобрительный гул.
Какой-то местный интеллектуал купил у нас книгу “Печень в цветах”. Мы кинулись в буфет завтракать и закатили на эти деньги пир: кофе с коньяком, круассаны с маслом, а за соседним столиком сидел покупатель “Печени в цветах”. Пил абсент и читал стихи Тишкова, беззвучно шевеля губами (там был перевод на французский):
Моя печень расцвела навстречу
весеннему солнцу
Желудок – содержимое
нежности доброты и печали
а не грубое существо
по рассказам людей
Мочевой пузырь
терпеливый дружок
не оставляй меня наедине с
говорливыми почками
Я забыл о тебе селезенка
скромная как девочка
лежишь в брюшной полости
что же ты не сказала мне
что ты здесь была всегда
Он явно кайфовал. Чем-то эта книга согрела его сердце.
Неделю небогатый событиями Узерш, где всего-то и было, наверное, за всю историю существования заседание рыцарей круглого стола да сражение Ланцелота с драконом (с тех пор этот город ничуть не изменился), буйно праздновал наш приезд. Расхватали всех даблоидов. Каждый вечер устраивались сокрушительные пиры. На этих пирах меня раз, наверное, шесть или восемь просили спеть песню “Черный ворон”. А уж “Подмосковные вечера” голосили всем хором, горной тропой поднимаясь ночью в отель ругаться с консьержкой.
Напоследок при большом скоплении народа Тишков масляными красками нарисовал громадное полотно “Салют над Узершем!” и еще не высохшее торжественно преподнес в дар местной картинной галерее.