А Сократ всем своим поведением представлял вопиющее противоречие этому принципу. Уж точно его меньше, чем кого-либо, можно было отнести к «простым и немудрящим людям», не склонным к критике, — идеальным гражданам для демократии клеоно-анитовского толка. Можно ли было допустить, чтобы подобный «внутренний враг» остался безнаказанным?
Не обязательно доводить дело до казни, можно, так сказать, и просто попугать. Но обвинение должно звучать максимально сурово! И в нем, разумеется, следует требовать смерти, а не какой-либо иной кары. Так уж повелось среди обвинителей, что ничего другого они по большей части не требуют. Очевидно, ориентируются на то, что дикасты, в общем-то, при всех своих капризах люди добрые и выберут более мягкую меру наказания.
Ведь действительно положа руку на сердце никому же и в голову не могло прийти — даже накануне суда, — что Сократ повинен в чем-то таком, за что полагается смерть. Ведь не убил же он никого (да, кстати говоря, по афинским законам и за убийство-то далеко не всегда казнили
), не изменял отечеству, не участвовал в государственном перевороте…
Наконец, Ликон, третий обвинитель (и, возможно, самый интересный как личность). Человек уже немолодой, по возрасту приближающийся к самому Сократу. И, кстати, давно уже с ним знакомый: еще в 422 году до н. э. оба, как показывает Ксенофонт в диалоге «Пир», участвовали в пиршестве у богатого Каллия. Был там с Ликоном и сын его — юноша Автолик (изображенный Ксенофонтом в особенно теплых тонах), впоследствии ставший известным борцом и в конце концов погибший в ходе репрессий «Тридцати тиранов». Уж не за это ли скорбящий отец обратил свой гнев на «босоногого мудреца», которого, как писалось в предыдущей главе, многие могли считать соучастником или, по крайней мере, единомышленником кровавых олигархов? Во всяком случае, такое мнение высказывалось
.
Ликон, напомним, был оратором и ритором, то есть человеком, заведомо больше, чем Анит или Мелет, поднаторевшим в деле составления речей. Можно предположить, что в «троице» обвинителей он играл роль логографа, то есть написал (за деньги или по убеждению) выступления своим коллегам.
Вернемся к основному официальному обвинителю — Мелету. Выше мы охарактеризовали его как продажного сикофанта, и в целом эта оценка, не сомневаемся, верна. Но исходила она, напомним, из того предположения, что Мелет, обвинявший Сократа, и Мелет, обвинявший оратора Андокида, — одно и то же лицо. А если придерживаться этой гипотезы, то не может не обратить на себя внимания следующий отрывок из защитительной речи Андокида: «…Вот этот Мелет, как вы все знаете, при Тридцати привел к властям Леонта, и тот был казнен без всякого суда» (Андокид. 1.94).
Так-так, многое становится на свои места. Напомним, пятеро афинян были направлены Критием и его присными для ареста и доставки в Афины Леонта Саламинского. Один из пятерых — Сократ — развернулся и пошел домой, но остальные-то поручение выполнили, что и привело к казни Леонта. Выходит, Мелет был в числе этих «законопослушных»! Некрасивая, конечно, получилась история. Хотя после амнистии 403 года до н. э. и было запрещено упоминать о таких вещах, но не по-мнить-то о них не могли. И в первую очередь сам Мелет — надо полагать, что после инцидента с Леонтом он просто не мог не возненавидеть Сократа, который в его глазах предпочел остаться «чистеньким», в то время как он сам. Мелет, покорно отправился задерживать невиновного человека. Согласно известной латинской пословице, quod licet lovi, non licet bovi, «что позволено Юпитеру, не позволено быку». И вот «бык» становится обвинителем «Юпитера». Таким образом, со стороны всех трех представителей обвиняющей стороны налицо, помимо всех прочих, и личные мотивы. А иначе в Афинах и не могло быть…
* * *
Итак, иск Мелетом вчинен. Перед тем как начнется сам процесс, необходимы несколько встреч организационного характера между истцом и ответчиком у одного из афинских архонтов. Поскольку в случае Сократа дело шло не о чем ином, как о нечестии, нарушении религиозных норм, архонтом, который должен председательствовать на суде, был так называемый архонт-царь, отвечавший за сакральные вопросы в полисе. К нему и нужно было являться. И уж это волей-неволей приходилось делать, иначе могли и судебное заседание провести в отсутствие ответчика, что для него, понятно, ни к чему хорошему не могло привести.
В ходе одного из таких предварительных посещений архонта Сократ столкнулся с прорицателем Евтифроном, который пришел к тому же магистрату по другому делу и с совершенно противоположной целью: он сам выступал в качестве истца. Между двумя афинянами — они, конечно, были знакомы — завязался разговор. Евтифрон поинтересовался:
«Кто-то вчинил тебе иск? Ведь не могу же я поверить, что, наоборот, ты сам обвиняешь кого-то» (Платон. Евтифрон. 2 b). Весьма характерное замечание!
Сократ объясняет, в чем заключается его дело, описывает Мелета, а на дальнейшие недоуменные вопросы Евтифрона отвечает словами, полными столь характерной для него иронии:
«Какой иск? Да, на мой взгляд, нешуточный. Ведь это не пустяк — в молодые годы распознать подобное дело. Ему-де известно, говорит он, почему развращаются молодые люди и кто именно их развращает. Выходит, что он-де мудрец, а я, как он усмотрел, невежда и развращаю его сверстников, потому-то он и выступает перед городом-матерью с обвинением против меня. Мне мнится, что среди всех государственных мужей он единственный действует правильно: в самом деле, ведь правильно прежде всего проявить заботу о молодых людях, чтобы они были как можно лучше, как хорошему земледельцу подобает прежде всего позаботиться о молодых побегах, а уж после обо всем остальном. Подобным же образом и Мелет, возможно, сначала хочет выполоть нас, из-за которых гибнут ростки юности, — так он говорит, — а уж затем, как это ясно, он позаботится и о старших и учинит для города множество величайших благ: по крайней мере так обычно бывает с теми, кто выступает с подобными начинаниями» (Платон. Евтифрон. 2 с слл.).
Подобный пассаж, кажется, говорит сам за себя и не нуждается в каких-либо комментариях. Кто не распознает здесь даже не иронию, а более того — едкий, язвительный сарказм? Но Евтифрон, как и большинство собеседников Сократа в описании Платона, предельно прост и недогадлив. То ли Платон сгущает краски (что с ним, вообще говоря, часто бывает), то ли и вправду этими качествами отличались античные афиняне (некоторые намеки, например, у Геродота, отчасти свидетельствуют, что именно так и могло быть). Одним словом, Евтифрон вообще не замечает довольно слабо скрытой насмешки и реагирует, что называется, на полном серьезе:
«Хотел бы я, Сократ, чтобы было так. Однако боюсь, как бы не вышло прямо противоположное: ведь мне решительно кажется, что, замышляя неправое дело против тебя, он начинает разрушать свой дом с очага» (Платон. Евтифрон. 3 а).
Заметим здесь, что для эллинов очаг — ключевое, основополагающее понятие. Очаг имелся, естественно, в каждом доме, но, что самое важное, он был не просто местом, где готовили пилот, но средоточием всех и всяческих культов и священнодействий, основным сакральным центром. И не только на уровне отдельно взятого жилища, но и на уровне полиса в целом. Главный общегосударственный очаг находился в Пританее — одном из общественных зданий Афин, где, как мы знаем, бесплатно кормили прославленных героев, и, вне сомнения, пищей, приготовленной на том самом очаге. Огонь на нем должен был быть постоянным, неугасающим (из этой глубокой древности идет, кстати, само понятие Вечного огня, столь знакомое нам и символичное). Очаг у греков воплощался в фигуре богини Гестии — одной из двенадцати олимпийских божеств, старшей сестре самого Зевса. Неспециалисту имя Гостии, пожалуй, знакомо меньше, чем, допустим, имена Зевса или Аполлона, Афины или Диониса, которые у всех на слуху; но это просто потому, что о Гестии греки как-то мало рассказывали мифов. Но тем не менее глубоко и искренне почитали
.