Картина тут же завладела пространством, наполнила собой всю комнату.
– Да, я действительно пялюсь на нее как зачарованная. Нет, дело не в нем. Что-то есть в этой картине. Какой он? Странный. Что никак не значит, что я отказалась бы подержать его при себе, под домашним арестом, несколько дней, хм-м-м, да даже и несколько месяцев. Он это заслужил, видишь, что со мной делается! Алло, эй, ну, ты, конечно, все уже по полочкам разложила. Принес мне картину, чтобы извиниться? За что? За то, что я чуть не попала ему под колеса, хотя он совсем в этом не виноват? Или за то, что я с той птицей выглядела как ненормальная? За что ему извиняться? Если он навязывается, если чего-то хочет, то почему тогда исчезает как в цирке по взмаху волшебной палочки фокусника?
А вдруг он больше не появится?
Ну, что ж, придется мне снова гоняться за каким-нибудь голубем.
Приходи после работы ко мне, все обсудим. Надо придумать, что делать, если он опять возникнет, видишь, какой он непредсказуемый, а мне не хотелось бы всякий раз выглядеть перед ним дурой. Зайдешь? До встречи!
Казалось, что не картина во всем своем великолепии вошла в комнату, а комната – в картину. Все стало другим. Комната казалась просторнее, выкрашенные белой краской стены словно раздвинулись. Вокруг вещей расположились тени, над ними мерцал свет. Все как-то ожило.
Другой стала и она.
Провела рукой по мелким буквам в правом углу. С нежностью, словно прикасаясь к нему.
– И что он со мной делает?!
Внизу, под подписью, было еще что-то дописано, дорисовано. Дата? Она вгляделась пристальнее. Нет, скорее это было похоже на трезубец, тот, волшебный, из фильма о русалочке, подумала она.
Яд в лицо
С того утра Иванова дня Марика больше молчала, чем говорила, а глаза прятала в тени ресниц. Все больше времени проводила в лесу. Со своих долгих одиноких прогулок стала приносить матери необыкновенно ценные и красивые вещи. Массивное, покрытое патиной и тончайшей гравировкой ожерелье из меди; золотую монету, которая блестела даже до того, как ее почистили, а уж когда ее тщательно протерли, наполнила всю комнату молочным светом фонаря; совершенно целый бокал из синего стекла, весь в грязи и иле.
Магда всякий раз, когда дочь возвращалась из леса, строго задавала ей вопросы, подозрительно поглядывала на нее, но ответа не получала. Глубоко в душе она была уверена в ее порядочности и честности, поэтому как-то раз с полным спокойствием налила в фарфоровую миску прозрачной горной воды и погрузила в нее травку-правдивку и нитку, выдернутую из юбки Марики. Вода осталась незамутненной, и мать удовлетворенно вздохнула. Она не понимала, что происходит с Марикой, но, если бы впереди маячило какое-то зло, вода это показала бы. И она перестала ее расспрашивать.
– Дука Азар женится!
С давних пор их звали Азарами, всю семью. Когда и как приклеилось к ним это имя, никто не расспрашивал. И никто не знал, откуда они здесь появились, много поколений назад. Но они, как и все село, отпали от Бога, так что никого не интересовало, какому богу молились их предки, и никому не мешало, что они не ходят в православную церковь, тем более что ее, полуразрушенную, запущенную, стороной обходили все жители села.
А все они, в том числе и Азары, называли себя сербами.
Завтра к нему приведут жену.
Когда разнесся слух, что Дукатин женится, Марика запела еще раз.
Над селом взвился вверх голос, чистый, ясный, глубокий, словно в горле того, кто поет, открылся шлюз и вода полилась в полную силу. Женщины застыли на месте, бросив всякая свое дело, кто-то даже заплакал, не понимая отчего.
На следующее утро Марика ушла из села.
Встала она рано, еще до восхода принесла воду и села на порог поздороваться с солнцем.
И вдруг, словно неожиданно решившись, стремительно вошла в дом, связала в небольшой узел что-то самое необходимое, поцеловала изумленную Магду сперва троекратно в щеки, а потом в руку, и не успела мать толком понять, что происходит, как Марика уже шагала по дороге в сторону леса.
Если бы Магда знала, что именно было в узелке, она бы немало удивилась, а то и глазам бы своим не поверила. Или бы в страхе перекрестилась. В изношенном платке было монисто. В старом, заштопанном шерстяном носке – три жемчужных ожерелья. В маленькой деревянной, окованной серебром шкатулке – золотые кольца, среди них и обручальные; красные бусики, детские, с мелкими золотыми колокольчиками; и наконец, серьга с красным камешком в центре и двумя жемчужинами по сторонам, с которой она не расставалась после того, как нашла ее однажды ночью в корнях дуба, неподалеку от старого придорожного камня. Подарок от ночи накануне Ивана Купалы.
С тех пор как Марика породнилась с птицами и зверьем и стала понимать их язык, она безо всякого труда находила клады и сокровища, когда они в ночи начинали мерцать из-под земли бледным светом. Но брала только тогда, когда была уверена, что по какому-то праву, с неведомых времен, это принадлежит ей. А этого достаточно, чтобы не просить милостыни и помощи ни от кого, пока не пристроится к какому-нибудь делу или не выйдет замуж за хорошего человека. Это последнее соображение, навеянное, нашептанное воркующими голубями, заставило ее нахмуриться и помрачнеть. Рана еще болела, и ей было не до таких мыслей.
Одну золотую монету, снятую с мониста, она оставила на камне. Знала, что пролежит она здесь до первого прохожего, не дольше. «Пусть достанется тому, кому ее Бог предназначил», – подумала она. Ее дело – дать.
Она притоптала раскопанную этой ночью землю вокруг старого камня, чтобы сровнять землю над ямкой. Там-то и лежали золотые монеты, которые она сейчас несла с собой.
Даже мать, обладавшая самыми необычными познаниями, не поверила бы, что она обрела дар понимать язык зверей, а уж что говорить о других людях, поэтому все свои слова она держала под языком. И сама сомневалась, а не находит ли она клады просто благодаря своему прозорливому зрению, которое передавалось у них в семье по женской линии из поколения в поколение, а то, что слышит и понимает язык не человеческий, была склонна объяснять скорее своей буйной фантазией и одиночеством.
Однако и сейчас перед ней, на расстоянии вытянутой руки, но не даваясь в руки, мягко взмахивая крыльями и нежно гугукая, летела полнотелая голубка. Время от времени присаживалась на нижние ветки, оглядывалась на нее.
Показывала дорогу.
* * *
Дукатин сидел перед домом с куском дерева в руках и вырезал из него что-то замысловатое. Согнулся, склонился над работой, волосы падали ему на глаза, и он время от времени отдувал их в сторону, не хотел ни на миг выпустить из рук то, чем занимался. Стригся он только в самом крайнем случае, когда уже вот-вот мог стать похожим на отшельника. Мог бы, то после того рокового утра никогда не срезал бы ни одного волоска – ни своего, ни чужого.
А тогда, рядом с источником, он попросил у нее только одну прядь, чтобы окадить ею голубятню, может, тогда птицы к нему вернутся. Она высокомерно отказалась, ударила по больному месту, издевательски и бездушно: