Экскузович привлекал в театр новых зрителей, не забывая и о балетоманах, оставшихся в Петрограде. С 1918 по 1921 год для советских учреждений, воинских частей, различных организаций билеты выдавались бесплатно. Представления начинались в шесть часов вечера. В храме Терпсихоры зрители сидели в тулупах, шинелях, валенках. В первом ряду, как правило, восседали матросы, опоясанные пулеметными лентами, с вызывающе торчавшими револьверами. С каждым спектаклем «новых» зрителей — солдат, рабочих, служащих — прибавлялось. Реагировали они на происходящее на подмостках тоже по-новому — непосредственно: мимические сцены вызывали у них смех, сложные па сопровождались радостными возгласами, аплодисменты гремели по непонятной для артистов причине, иногда зал гудел неудовольствием. Во время действия слышались громкие вопросы, когда танцоры начнут петь или говорить. И всё же новая аудитория оказалась на редкость смышленой и потихоньку начинала разбираться в тонкостях хореографического искусства. Да и грош цена искусству, которое не способно увлечь неискушенного зрителя.
После спектакля вместо привычных дореволюционных «выездов» к артистическому подъезду «подавали» детские саночки зимой или велосипеды летом, на которых артисток развозили по домам мужья или поклонники. Многие танцовщицы добирались пешком.
Впрочем, выступлением в театре вечер часто не заканчивался. Никто не отказывался от приглашения подработать на концерте в рабочем или красноармейском клубе, где расплачивались продовольствием, а иногда тазами, корытами, ведрами.
Вернувшись домой, Галя бежала к буржуйке, ставшей с началом ранних петербургских холодов средоточием усложнившегося быта: у нее разговаривали, принимали редких гостей, готовили скудную пищу, грели воду, чтобы помыться. Здесь Галя, нередко плача от боли, отогревала побелевшие от мороза пальцы рук и ног.
Спать ложились в одежде, накрывались всем, что для этого годилось, включая скатерти. Галю укладывали в шерстяных шапочке и перчатках.
Интернат
Уланова вспоминала:
«Мои родители, очевидно, увидели, как мне, маленькой, было трудно ходить в училище и в театр, и они меня отдали в интернат, что гарантировало регулярный прожиточный минимум тепла и еды. А еще потому, что меня можно было оставлять вместе с другими детьми, а не одну дома, когда родители уходили в театр… Вероятно, от неумения понять свое жизненное назначение «я горько плакала со страха», когда меня «ввели в семью чужую» петроградской хореографической школы. В этом была насущная необходимость еще потому, что надо же мне было где-то учиться. И мама, и папа вышли из этой школы, у них даже оставались кое-кто из старых педагогов и классных дам».
Одной из них была Ольга Федоровна Сигрист. Поначалу она казалась строгой до придирчивости, но потом располагала к себе детские души нелицеприятной справедливостью. Классная дама, жившая на территории школы, время от времени приглашала кого-нибудь из учениц провести часок у нее. Впервые Уланова приобщилась к искусству драматического театра, слушая рассказы гостеприимной воспитательницы и рассматривая альбомы, переполненные фотографиями великих артистов. Маленькая Галя сидела на мягком диване, утопая в подушках, и затаив дыхание слушала восторженные слова Ольги Федоровны о своих кумирах.
Женское отделение училища возглавляла легендарная Варвара Ивановна Лихошерстова, прозванная «самодержицей женского мира». С 1884 по 1924 год она с педантичностью выпускницы Смольного института благородных девиц служила инспектрисой театрального училища. Невероятно строгую и требовательную почтенную даму (в 1919 году ей исполнилось 65 лет) боялись не только обитательницы второго, девичьего этажа; мальчики, жившие по традиции этажом выше, тоже предпочитали не попадаться на глаза Варваре Ивановне, словно проплывавшей по школьным помещениям. Кстати, залп «Авроры» пробил брешь и в строго охраняемой границе между мужской и женской половинами училища: с 1918 года мальчики и девочки стали вместе не только репетировать, но и заниматься общеобразовательными предметами.
Лихошерстова обитала в казенной квартире в бельэтаже школьного здания, и воспитанницы круглосуточно находились под ее зоркой опекой. Галина Сергеевна вспоминала:
«Мы, маленькие, ее боялись. Уже гораздо позже разглядели ее милую улыбку, оценили ее заботу о нас. Утром нас поднимала, с нами шла в столовую, ела за одним столом с нами червертушку-осьмушку черного хлеба, пила кипяток с чайной ложкой сахарного песка. Своей строгостью она умела заставить нас собрать свою волю. С этого начиналась привычка, вырабатывалась дисциплинированность, которая ох как нужна в течение всей жизни балетного артиста».
Первые годы советской власти смягчили характер Варвары Ивановны. Видимо, жалость к недоедавшим детям, которым приходилось заниматься не меньше предшественников, сделала ее сердечнее.
Лихошерстова, с ее колоссальным педагогическим опытом, понимала, что в годы Гражданской войны происходило формирование новых советских людей, закалялась их воля. Она с любопытством наблюдала за перековкой дореволюционной русской культуры и возникновением советского искусства. Всем этим процессам в середине 1930-х годов подвел итог Владимир Иванович Немирович-Данченко, с удовлетворением констатировавший, что русский актер «уже стал советским человеком».
Лихошерстова замечала, какое неожиданное «брожение» дает революционная «закваска» в искусстве воспитанниц. Их головки уже не кружили перспективы любовного волокитства богачей. Чтобы выжить, они буквально цеплялись за балет, спасаясь сами и спасая его. Позднее Уланова, отвечая на вопрос об отношении к нэпманским соблазнам, призналась:
«Никак не воспринимала. Может, оттого, что росла в скромной обстановке, в закрытой школе. Бесспорно, и оттого, что свое дело, своя профессия требовали многого: и мыслей, и чувств, и сил, и времени. Не только у меня так было — наше поколение в целом росло аскетичным. Когда мне шили выпускное платье, не могла сказать, какое мне хочется. Я и не знала, что носят, что модно. Мода вообще существовала для меня словно на другой планете. О косметике и говорить не приходится. Знала: гримируются для сцены, а чтобы для себя, для выхода в гости, в театр — это представлялось нелепым».
Когда Гале хотелось, чтобы ее с любовью погладили по головке, она, ссылаясь на недомогание, бежала в школьный лазарет, где сердобольная санитарка тетя Паша поила мнимых больных чайком с кусочком сахара вприкуску. Это был праздник!
О штате воспитателей Уланова сказала кратко: «Слава богу, что в моей юности в Ленинграде оставались люди, которые занимались воспитанием послереволюционного поколения».
Страшное волнение захлестывало маленьких воспитанниц в дни выступлений в театре. Вечером, после приказа классной дамы «живо одеваться», они по парадной лестнице кубарем скатывались в переднюю. Там, в соответствии с торжественной минутой, швейцар почтительно подавал «артисткам» шубки. Ровно в половине седьмого звонкая компания отправлялась «на службу».
После спектаклей, которые заканчивались очень поздно, девочки успевали только переодеться и, обессиленные, падали в кровати, иногда даже не сняв грим. Ночью краска въедалась в поры лица, и на следующий день юные танцовщицы ходили «намалеванными» и, как им казалось, очень привлекательными. Правда, некоторые классные дамы заставляли уставших «артисток» умываться ледяной водой.