Дореволюционное детство Улановой протекало безмятежно, счастливо, обеспеченно. Ее «мальчиковость», органичная в деревенском приволье, конечно, давала о себе знать и в городских дворовых играх. Однако к осени ее наголо подстриженная голова обрастала и уже годилась для украшения бантами, а штанишки заменялись хорошенькими платьями. Словом, в Петрограде «вождь краснокожих» преображался в милую девочку.
Галя сызмальства прекрасно понимала смысл обиходных фраз «заняты в спектакле», «идем на занятия», «участвуем в репетиции». Причем последние две всегда сулили сладкие гостинцы, которые родители приносили из театрального буфета — побаловать дочь. Она знала, что жизнь семьи обеспечивают мамины ножки, такие ладные в стильных туфлях на высоком каблуке. И напрасно няня сравнивала их с летающей сороконожкой. Эта «сороконожка» из детских впечатлений навсегда стала для Улановой символом несообразности. Когда ее, всемирно известную артистку, пытали вопросом, что такое балет, звучал шутливый ответ: «Если поинтересоваться у сороконожки, как она передвигается, та замрет на месте и шагу не ступит». И серьезно заключала: «Мне кажется, вообще нельзя точно определить, что такое творчество. Всегда будет вопросительный знак — и слава богу».
Няня Никитична вечно сокрушалась по «гудущим» ногам Марии Федоровны, ко всем обращалась «матушка» и постоянно приговаривала: «Господи, Твоя воля». С любимой няней Галя проводила круглые сутки: они вместе ели, гуляли, обсуждали увиденное за день, рассматривали в книжках картинки (особенно им нравились сказки Андерсена и добрая, безобидная Золушка). Короче говоря, они были неразлучны.
О том, что няню звали Евгения Никитична Соколова, стало известно из письма ее племянницы Евгении Георгиевны Шейн, полученного Галиной Сергеевной в 1980 году:
«Сегодня я услышала Ваш голос. Сразу же вспомнились те далекие времена, Ваша квартира в Ленинграде, Ваша милая, добрая семья — Мария Федоровна, Сергей Николаевич. С Вами мы реже встречались. Вспомнилась Ваша дача в Комарово, где мы летом бывали на ней, пили чай на веранде. Вспомнилась дача в Охоне Пестовского района, где нас, троих детей, Мария Федоровна угощала ватрушкой с черникой и молоком — такими вкусными… Мои два брата в то время учились в Ленинграде в Высшем мореходном училище. Два морячка часто бывали у Вас в доме. Мария Федоровна всегда так приветливо принимала их, да и всех нас, когда бывали в Ленинграде…
Всё хорошее в ранней молодости крепко осело в памяти. Вашу фотографию, подаренную с автографом «Любите искусство — оно помогает жить. Г. Уланова» бережно храню и до сих пор. А портрет Марии Федоровны (после смерти тети Жени) висит в нашем доме в Пестове».
Больше всего нравились Гале вечера, когда, ожидая родителей из театра, они с няней коротали время на большом диване, изучая балетные фотографии, которых в доме было множество. Зашторенные окна отделяли их уютный мирок от сгущавшихся сумерек, а зажженные светильники, словно сказочные стражники, охраняли от ночных напастей. Некоторых артистов они часто встречали у себя дома, а о других, самых нарядных, знали из волнующих, иногда пикантных разговоров родителей с теми первыми, которые были их приятелями. Облик этих людей из волшебного театрального царства полюбился Гале. Няню же больше всего изумляли вызывающие улыбки танцовщиц. А еще мама и ее товарки любили сниматься в пачках, то есть совсем раздетыми. «Что же это они, матушки, во всём в голом!» — возмущенно покачивала головой Никитична. Но Галя не разделяла мнение няни. Ей нравились в этих тетях пышные прически с перышками и веночками, костюмы с блестками и цветами. А их позам хотелось подражать. Что, если попробовать?
Она надела свое самое нарядное платье, кое-как прицепила к непослушным волосам букетик цветов с маминой шляпки. Внимательно всматриваясь в фотографии танцовщиц, девочка одну ногу возвела на носочек, а другую протянула вбок, «словно она и не нужна совсем». Затем переменила позу: грациозно подняла и согнула руки над головой.
Вернувшаяся домой Мария Федоровна стала свидетельницей «премьеры» и не сдержала в себе педагога: «Держи коленки прямей! Коленки прямей!»
Галина Сергеевна настаивала на случайности своей балетной карьеры и отсутствии призвания:
«Это были тяжелые годы. Я лично попала в хореографическое училище, потому что меня не с кем было оставить. Мои родители, актеры, отдали меня, решив, что за мной удобнее так наблюдать, так как в то время и школа, и репетиционное помещение — это было одно. А что из меня получится, они и не думали».
Не только думали, но и не могли не заметить танцевальный потенциал дочери. Да и сама Уланова однажды мимоходом обмолвилась: «Конечно, кое-что во мне родители видели».
Знаменитое улановское словесное самоуничижение иногда вызывало ропот ее страстных поклонников. В сентябре 1980 года ленинградский инженер-архитектор И. И. Авербух после телепередачи о творчестве балерины написал:
«А теперь перехожу к одному Вашему высказыванию, с которым я решительно не согласен, которое… меня огорчило и задело. Вы сказали, что балетное училище для Вас в какой-то мере случайность, были голодные, холодные годы, а здесь рядом работала Ваша мама. Дорогая Галина Сергеевна, много лет назад, в Театральном музее, что позади Александрийского театра, увидел, кем были Ваши отец и мать. Люди высокого искусства, я убежден в этом, отдали Вас в балетное училище по зрелому размышлению, увидели музыкальность, артистизм, личность. А иначе водили бы Галю за ручку в обыкновенную школу, на Фонтанке, это в 5 минутах ходьбы от театра. А если всё это я придумал… то великая актриса улыбнется и… простит».
И Юрию Завадскому скромность Улановой казалась «удивительной, почти непонятной, почти анекдотичной». Правда, режиссер двухсерийного телефильма «Мир Улановой» Алексей Симонов с иронией вспоминал эпизод, когда сценаристка в присутствии Галины Сергеевны называла ее «гением скромности», а та слушала с полуулыбкой. Журналист Владислав Старков, общавшийся с Улановой в санатории в последнее лето ее жизни, оставил интересное умозаключение: «Ее скромность — чистая правда. Но бывая практически на всех улановских творческих вечерах, я неоднократно ловил себя на мысли, что она расчетливо строила на этом свою стратегию звезды. Скромность ставила ее выше всего мирского: разборок в Большом театре, карьерного продвижения… Она даже немножко эксплуатировала ее, сочетая с полной карьерной признанностью».
Впрочем, надо отдать балерине должное: она откровенно признавалась, что многие находили ее на сцене совершенно не такой, как в жизни:
«Уж не знаю, по внешним или внутренним признакам они судили. Но человек должен быть разный. Что значит сцена? Сцена — это моя профессия, а жизнь — это жизнь. Всегда быть Марией — зачем же? Или была бы я в жизни Джульеттой или Раймондой. Какая скучища! Если бы ничего не менялось, тогда бы не было и искусства. Балет — большая профессия, а не так себе просто. Может, я и рациональна с людьми, что же сделаешь. Уж такая у нас профессия. Вначале быть рациональным, а потом уже вложить всю душу».
Скромность она понимала как смиренное отношение к неизбежному, предначертанному, будь то бедность конца 1910-х годов, трудные 1920-е, когда приходилось носить перелицованное мамино платье, всесоюзное признание 1930-х, военные 1940-е или всемирная слава, пришедшая в 1950-х. Именно такая скромность привила Улановой иммунитет к самолюбованию. И часто говоря о себе в третьем лице, она словно самоустранялась от своей гениальности.