В это время едва ли не впервые после переписки с Толстым в письмах Некрасова снова появляется рефлексия: не будучи занят срочными делами и творчеством, он решился поговорить о себе с настоящими друзьями, близкими и понимающими людьми. Так, в письме от 21 июня (3 июля) из Зодена в ответ на высказанное А. Н. Ераковым намерение выйти в отставку Некрасов дал совет, в котором явно отразился его собственный жизненный опыт: «Если в самом деле бросишь службу, то пиши свои записки, купно с исто-риею железных дорог в России — хорошая будет книга. — Насчет отставки скажу два слова: если здоровье требует Карлсбада — и другого средства нет, то, конечно, следует всё бросить; а то держись и крепись, покуда дела требуют служения, хотя бы индифферентного. Смеется тот, кто смеется последний… бывают такие обстоятельства, где нужно самолюбие свое до времени придержать на веревочке. Извини, если позволил себе коснуться этих дел. Вперед не буду, если не хочешь!» И после того, как Ераков написал ему о своем отвращении к службе, которая «не терпит ни правды, ни откровения, зато требует безграничного угождения начальству», Некрасов согласился: «Если нашел, что так лучше, то значит, нечего и говорить. Всё, что ты говоришь о службе, я хорошо понимаю, хотя и не служил, а может быть, оттого и не служил».
Неожиданно звучали размышления в письме Лазаревскому от 29 июля (10 августа) из Дьепа: «Если так пойдет, то в сердце моем поставлю памятник морю! Я к нему шел с боязнью — и надеждой! Мне уж лет пятнадцать все говорят: хорошо бы вам купаться в море, да вы вряд ли выдержите его! И теперь я особенно доволен, потому что я о себе был всегда такого мнения, что всё могу выдержать. Из сего можете усмотреть, как мало было у человека самолюбия, но надо быть самоуверенным до тупости, иначе ничего на этом свете не сделаешь. Я это сознаю теперь, когда начинаю терять это милое качество. Жаль, что нет у меня детей, я бы их так воспитал, что не испугались бы никакой стихии! Гордость и самоуверенность даже при глупости ничего, а при уме это прибавка трех четвертей силы. Русские люди до нищеты бедны этими качествами».
Возможно, что в поездке Некрасов пережил новую страсть. Подтверждение тому — отчасти загадочное и рефлективное письмо сестре Анне от 13 (26) августа из Дьепа, рисующее это чувство как бурное и неожиданно сильное, какое-то юношеское, которое, он считал, в его возрасте уже не пристало испытывать:
«Вся тварь разумная скучает, но хорошо, коли к скуке не примешивается еще разная дрянь. Человеку не легче, что он иногда сам себе создает беду и сознает свою глупость, — я отчасти находился в таком положении, а теперь, кажется, отошло или понемногу отходит. Я привык заставлять себя поступать по разуму, очень люблю свободу — всякую и в том числе сердечную, да горе в том, что по натуре я злосчастный Сердечкин. Прежде всё сходило с рук (и с сердца) как-то легче, а теперь трудновато приходится иной раз. Пора иная, старость подходит, надо брать предосторожности даже против самого себя, а то, пожалуй, так завязнешь, что не выскочишь.
В 1-х числах сентября н[ового] с[тиля] буду в России, что потом будет, хорошенько не знаю; я тебе напишу. В Ментоне понюхай, чем пахнет, а там увидим. Вот что, душа моя, я бы мог эту зиму просидеть в Ницце, есть очень хорошая сторона тут, но есть и дурная: ненавижу кабальное состояние, как бы оно приятно ни было. Ну и не знаю покуда, а как пробуду две-три недели в Петербурге, то увижу ясно и напишу тебе. Если удержусь, то и тебя буду звать в Петербург, поселись у меня, и, я думаю, проведем зиму недурно. Мне кажется, тебе надо приниматься за работу. Начинай переводить с французского для «От[ечественных] зап[исок]» — этой работы я могу тебе доставлять сколько угодно. Работа тем хороша, что оставляет человеку меньше времени возиться с собою. — За границей в бездействии, частию невольном, я дошел черт знает до чего, возясь с собою. Не умею говорить, пока не выживу какого-нибудь состояния и оно не станет для меня прошедшим, а со временем непременно расскажу тебе много достойного и смеху, и сокрушения».
Как видно из следующего письма, разум всё-таки взял верх над чувством: «Здоровье мое недурно, нервы немного крепче, хотя к расстройству их приняты были меры радикальные, как ты знаешь. Человеку на роду написано делать глупости, это несомненно; лишь бы полегче с рук сходило, но надо быть или более сильным, или более слабым, чем та фигура, которую я собою представляю, а то, право, тяжело иногда. Впрочем, всё это скоро сделается прошедшим. Так как мне в это время было иногда хорошо, то, значит, жаловаться не на что. Уехать теперь очень желаю, хотя не Петербург меня влечет, а шататься надоело, да и глуповатое положение чаще и чаще напоминает себя с противной стороны». Исследователи традиционно полагают, что речь в этих письмах идет о Селине Лефрен, однако их тон и содержание не соответствуют ровному и спокойному характеру отношений между Некрасовым и его старой подругой. Скорее имело место какое-то случайное знакомство, едва не перешедшее опасную границу. Что это была за женщина, которая вызывала в Некрасове столь бурные чувства, неизвестно. По содержанию письма можно предположить только, что она была как-то связана с Ниццей.
Вернулся в Россию Некрасов в двадцатых числах августа и сразу погрузился в литературную жизнь. Как часто бывало, встреча с отечеством была шокирующей. Некрасов жаловался на Петербург — на «адские обеды», «петербургские мостовую и людей»; на Киссинген, который сыграл с ним злую шутку, не вылечив, но только избаловав; на боли в желудке, возможно, являвшиеся первыми предвестниками смертельной болезни. Но, как обычно, первый шок прошел, жизнь и самочувствие пришли в относительную норму. Возможно, зимой Некрасов снова ненадолго сошелся с Мейшен; точных сведений об этом нет, но есть смутные намеки в письме Некрасова сестре Анне о желании найти «друга» на зиму, который согревал бы его в петербургском холоде. В череде событий конца года можно выделить только одно — кончину 10 октября бывшего приятеля Василия Петровича Боткина. Некрасов присутствовал на выносе тела и панихиде и был приглашен на устроенный в память Боткина концерт, который этот тяжело умиравший эстет (он уже не мог есть, но всё равно получал изысканные обеды из Английского клуба) успел заказать накануне кончины. Конечно, никаких приятельских чувств к Боткину у Некрасова уже давно не было, и в тот же день он устроил собрание редакции «Отечественных записок», а потом обедал в постоянной компании.
В творческом отношении год оказался бесплодным — Некрасов действительно отдыхал от литературы. Только в начале года были напечатаны в «Отечественных записках» первые главы «Кому на Руси жить хорошо» — «Поп», «Сельская ярмонка» и «Пьяная ночь» — и пролог, уже публиковавшийся в «Современнике» три года назад: Некрасов решил напомнить его публике и создать ощущение единства всех частей. Фрагменты, получившие прохладные рецензии, были только началом огромного труда. Уже по этим главам можно видеть, как полотно поэмы расширялось, перерастая те, казалось бы, четкие сюжетные и композиционные рамки, которые задавал пролог. С одной стороны, в первой же главе появляется первый кандидат в «счастливые» — поп. С другой — уже во второй главе странники, отправляясь на «сельскую ярмонку», отклоняются от намеченного маршрута, а вместе с ними и повествование сворачивает в сторону, избирает существенно более долгую и трудную дорогу к отодвигавшемуся финалу.