Одной из последних новостей, которые принес 1872 год, была скоропалительная женитьба Федора Алексеевича на гувернантке своих детей Наталье Павловне Александровой. Некрасов высказался о ней в целом одобрительно, не представляя, что этот брак внесет серьезный разлад в семейные отношения.
ПРЕДВАРИТЕЛЬНЫЕ ИТОГИ
«Княгиня Волконская» была напечатана в январской книжке «Отечественных записок» 1873 года. Она оправдала ожидания Некрасова. Значительная часть критики высказалась о поэме вполне восторженно, и оценки людей, чье мнение Некрасов воспринимал всерьез, были очень высокими. Так, И. А. Гончаров в письме от 28 января выразил не только свое впечатление, но и мнение «всех»: «У Вас, верно, есть отдельные оттиски Вашей новой, чудесной поэмы «Русские женщины», любезнейший Николай Алексеевич; подарите мне, пожалуйста, один, и если можно 1-ю часть также, а если этого нет, то хоть одну вторую. Я не имею Отеч[ественных] Запис[ок] и читал ее мимоходом — у других. А мне непременно хочется ее иметь — и, кроме того, я желаю прочесть ее в одном доме. На меня и на всех [поэма] производит сильное впечатление». Он же прибавлял в письме от 7 февраля: «Вы были бы очень довольны, Николай Алексеевич, если б видели сами эффект, произведенный чтением Вашей поэмы на слушателей и особенно на слушательниц. Изъявлено было желание иметь первую часть, и я обещал достать, в надежде на Ваше содействие, а у меня у самого нет».
В целом благосклонно была встречена напечатанная во второй книжке «Отечественных записок» вторая часть поэмы «Кому на Руси жить хорошо» — «Последыш». Некрасов как будто обрел второе дыхание, оставаясь поэтом живым, не теряющим связь с публикой и с современными жизненными запросами. Он производил впечатление заслуженно счастливого человека. Полонский с очевидной завистью писал в сентябре Тургеневу: «Изо всех двуногих существ, мною встреченных на земле, положительно я никого не знаю счастливее Некрасова. Всё ему далось — и слава, и деньги, и любовь, и труд, и свобода. Надоест Зинаида — бросит и возьмет другую, а жаль, если бросит». Вечно нуждавшийся Полонский был необъективен, но очевидно, что в это время Некрасов выглядел довольным жизнью.
Некрасов охарактеризовал свое положение в необычно подробном письме брату от 26 февраля:
«Я живу недурно; хотя не очень здоров и хандрю. Моя поэма «Кн[ягиня] Волконская», которую я написал летом в Карабихе, имеет такой успех, какого не имело ни одно из моих прежних писаний, — прочти ее. Вместе с этим письмом я велел послать тебе новую 5 часть моих стихов, где и поэма эта находится. Всё идет по-старому. Литературные шавки меня щиплют, а публика читает и раскупает.
Подписка на «Отечественные записки» нынче так повалила, что печатаем второе издание. Из всего этого можешь заключить, что дела идут недурно, и, кабы лет десяток с костей долой, так я, пожалуй, сказал бы, что доволен. Да ничего не поделаешь! Человек, живя, изнашивается, как платье; каждый день то по шву прореха, то пуговица потеряется.
И не много уже остается,
Что возможно еще потерять…
А там и ноги протягивай, и к этой мысли надлежит приучать себя заблаговременно. Эх! с ноября пошло мне на шестой десяток!»
Тем не менее в этом благополучии явственно ощущался изъян. В письме брату Некрасов едва ли не первый раз сам сообщает о своем успехе у публики, и это выглядит подозрительно. В год выхода бешено популярного первого издания «Стихотворений Н. Некрасова» поэт выражал сомнение в своем успехе («это похоже на пуф») и предоставлял его констатацию другим — Тургеневу, Лонгинову, Боткину, Чернышевскому. Само хвастовство перед братом, человеком по творческой части некомпетентным, чье мнение в этом вопросе Некрасова до сих пор интересовало мало, возможно, свидетельствует, что так же, как ранее по отношению к «Мечтам и звукам», у поэта не было ощущения прорыва, что успех не соответствовал его амбициям. И это как будто делало его зависимым от мнения критиков, экспертов, бесконечно выше которых он, казалось, встал после выхода «Стихотворений» 1856 года. В этом письме, едва ли не впервые за долгие годы, Некрасов высказывается — презрительно, иронически — о критике в целом («литературные шавки»). Василий Григорьевич Авсеенко в шестом номере «Русского вестника» писал в статье с хлестким и в общем точным названием «Поэзия журнальных мотивов» (преимущественно по поводу «Русских женщин») об упадке таланта Некрасова, о «стереотипных формулах петербургского либерализма», окончательно восторжествовавших в его стихах. Столь же строг был критик и к «Последышу»: в рецензии, вышедшей в 49-м номере «Русского мира», как раз накануне некрасовского письма брату, он утверждал: «Мотивы некрасовской поэзии уже исчерпаны и… новых в современной действительности г. Некрасов не находит. Он всё еще переживает сороковые и пятидесятые годы, годы его славы и значения, и как бы не замечает, что жизнь ушла вперед и что водевильное пропагандированье антикрепостнических идей, когда самих крепостников не существует, сильно отзывается задним числом». Враждебный критик заведомо субъективен и несправедлив, но умен и знает, куда бить — не по эстетическим достоинствам, к упрекам в отсутствии которых Некрасов давно привык, а именно по его «устарелости», утрате значения, которое его поэзия имела в былые годы.
Рискованная, необычная для Некрасова привязанность к прошлому проявилась и в развитии замысла «Кому на Руси жить хорошо», заставляя мужиков свернуть с обозначенного маршрута и углубиться в совершенно неожиданные исторические дали. Начиная с «Помещика» (где наряду с идиллическими картинами безвозвратно канувшей помещичьей усадебной жизни большое место уделено современному состоянию поместий), в «Последыше» и в как раз в это время задумывавшейся «Крестьянке» доминирует портрет ушедшей эпохи. Поэму, предназначавшуюся для изображения и критики современности, вдруг стали захлестывать волны прошлого. Применительно к поэме автору удается представить это как жанрообразующую проблему: страна и народ как будто всё еще в плену у прошлого, никак не могут от него освободиться и двинуться вперед.
У самого Некрасова появляется проблема другого рода — утраты связи с настоящим, ощущения пульса времени, движения. Некрасову современность представлялась не как Михайловскому — полем жарких дискуссий с Ткачевым и Лавровым, и не как неутомимому Бакунину — преддверием бунтов и революций, но унылым пейзажем, погруженным в серую мглу. Об этом свидетельствует до сих пор представляющееся удивительным и странным стихотворение «Утро» (1872–1873). Можно сказать, что оно показывает регресс от актуальной повседневности «О погоде» или «Балета» к повседневному ужасу в цикле «На улице». Если в «О погоде» и «Деревенских новостях» повседневность была воплощением пробудившейся общественной жизни, была интересна как проявление истории, снова начавшей «течение свое», то в «Утре» повседневность не содержит никакой исторической перспективы: мгла, с которой начинается стихотворение, не сгущается во мрак, где можно обрести свет (как в поэмах о женах декабристов), но и не просветляется обличением, иронией, указывающей исторические и человеческие границы описываемого ужаса. Другим проявлением этой ретроспективности творчества и утраты интереса к действительности, загипнотизированности прошлым стало стихотворение «Детство», неожиданно примыкающее к некоторым эпизодам «Тишины» образом храма, переданным через детские воспоминания.