Видимо, в 1843 году Некрасов начал работать над большим романом, который в современных публикациях называется «Жизнь и похождения Тихона Тростникова». Кажется, в этом тексте, оставшемся незавершенным, Некрасов хотел охватить всё, от жизни бедноты до нравов богачей, журналистов, литераторов и большого света, в жанре приключенческого романа о молодом авантюристе, неудачливом литераторе, становящемся успешным журналистом. Однако создать полноценный роман, объединить все сферы, которые он хотел затронуть, автор не сумел, и упомянутые «Петербургские углы» остались единственным целостным фрагментом. Именно его Некрасов впервые решается прочесть вслух в кругу Белинского, возможно, по просьбе самого критика. Он читал в квартире Панаевых перед несколькими слушателями, среди которых хозяйка запомнила только Боткина: «Некрасов, видимо, был сконфужен при начале чтения; голос у него был всегда слабый, и он читал очень тихо, но потом разошелся. Некрасов имел вид болезненный и казался на вид гораздо старее своих лет; манеры у него были оригинальные: он сильно прижимал локти к бокам, горбился, а когда читал, то часто машинально приподнимал руку к едва пробивавшимся усам и, не дотрагиваясь до них, опять опускал. Этот машинальный жест так и остался у него, когда он читал свои стихи». Текст понравился слушателям, но особо сильного впечатления не произвел — «новый Гоголь» не появился. Некрасов описал едва ли не единственный достоверный случай своих петербургских мытарств — попадание в ночлежку в первый год жизни в Петербурге. В этом отношении очерк правдив — в том смысле, что говорит о социальных язвах, о том, что общество скрывает от самого себя. При этом очевидно, что он не оригинален и чрезмерно литературен: живо рисуя картины из жизни низов общества, автор немногое прибавляет к тому, что уже изображалось Гребенкой или Панаевым, не говоря уже о том, чтобы сравняться с Гоголем. Поэтому стоявший за текстом реальный опыт автора не выделяет этот очерк из числа других, написанных людьми, зачастую такого опыта не имевшими. Сказанное относится и ко всему роману, от завершения которого Некрасов окончательно отказался уже после смерти Белинского, в 1848 году.
Таким образом, и как критик, и как прозаик Некрасов не выходил за пределы среднего уровня, не был «новым Белинским» и не мог стать «новым Гоголем». Возможно, перспектива остаться на среднем уровне, в числе «полезных» беллетристов всё-таки не казалась ему соблазнительной, не соответствовала его заново проснувшимся амбициям. И неудача с художественной прозой и литературной критикой (неудача, конечно, относительная, но в том же смысле, в каком неудачей была судьба сборника «Мечты и звуки»: отзывы теплые, но не провозглашающие автора новым гением, не возносящие его на верхние ступени литературной иерархии), возможно, и заставила его снова попробовать себя в «серьезных» стихах, серьезных уже в новом духе — не «возвышенных», а «дельных», основанных на обретенной «правде». Риск здесь был, но психологически намного меньший, чем при издании сборника «Мечты и звуки»: Некрасов, уже опытный литератор, не собирался опрометчиво инвестировать в свою продукцию, поставив всё на карту. Он начинает в режиме пробы, о которой хочет узнать мнение Белинского. И в качестве нового ориентира, объекта для подражания он, естественно, берет не первого попавшегося поэта из журнала, а Лермонтова — и не только потому, что тот был кумиром Белинского. Несмотря на то что поэт был убит больше двух лет назад, новые, ранее не публиковавшиеся его стихотворения продолжали появляться в журналах, и его творчество оставалось актуальным, стихи были литературной новинкой.
Некрасов подражал Лермонтову в период эпигонства, выбирая из его стихотворений наиболее отвлеченные, наиболее «романтические». Теперь он увидел другого Лермонтова, которого охарактеризовал в обзоре литературы 1843 года: «Лермонтов был истинный сын своего времени — и на всех творениях его отразился характер настоящей эпохи, сомневающейся и отрицающей, недовольной настоящею действительностию и тревожимой вопросами о судьбе будущего. Источником поэзии Лермонтова было сочувствие ко всему современному, глубокое чувство действительности, — и ни на миг не покидала его грустная и подчас болезненно потрясающая ирония, без которой в настоящее время нет истинного поэта. С Лермонтовым русская поэзия, достигшая в период пушкинский крайнего развития как искусство, значительно шагнула вперед как выражение современности, как живой орган идей века, его недугов и возвышеннейших порывов». Это «глубокое чувство действительности» делает его, по выражению Некрасова, создателем «новой школы поэзии, которая началась у нас Лермонтовым да им же и кончилась». Пусть эта школа и кончилась (хотя в той же статье Некрасов причисляет к ней первую поэму Тургенева «Параша», только что вышедшую в свет), но само обозначение лермонтовской поэзии как «школы» означает, что у него можно учиться.
«Обучение» в «школе» Лермонтова Некрасов начинает с неожиданной стороны — пишет на него пародии. В 1844 году Некрасов пародирует стихотворение «И скучно и грустно, и некому руку подать…». У него получается:
И скучно, и грустно, и некого в карты надуть
В минуту карманной невзгоды…
Жена?., но что пользы жену обмануть?
Ведь ей же отдашь на расходы!
К этому тексту он не отнесся серьезно и включил его в фельетон «Преферанс и солнце». Однако затем Некрасов пишет пародию на «Казачью колыбельную песню», которая неожиданно окажется для него настолько важна, что он включит ее в «Петербургский сборник» с подзаголовком «Подражание Лермонтову» (а не «пародия» на Лермонтова):
Спи, пострел, пока безвредный!
Баюшки-баю.
Тускло смотрит месяц медный
В колыбель твою…
Эти пародии не являются средством как-то унизить Лермонтова, высмеять его поэзию. Тот же Белинский не воспринимал «Колыбельную песню» Некрасова как какое-то хулиганское деяние по отношению к великому поэту. Это, скорее, освоение лермонтовского взгляда на мир и использование его для выработки собственного. Некрасов берет очень характерные и узнаваемые лермонтовские ритмы и интонации как своего рода рамку и «вставляет» в нее поверхностно-юмористическое или сатирическое содержание. И происходит что-то совершенно неожиданное. По теме «Колыбельная песня» очень близка ко многим некрасовским стихотворным фельетонам, особенно к опубликованному в «Физиологии Петербурга» «Чиновнику». В обоих произведениях рисуется образ канцеляриста-взяточника. Но если в «Чиновнике», написанном бойким, но совершенно стертым пятистопным ямбом (напоминающим разве что шутливый пушкинский «Домик в Коломне»), мы видим простую и довольно мелкую сатиру, в лучшем случае намекающую, что брать взятки нехорошо, то в «Колыбельной песне» благодаря наложению бесславной и позорной судьбы чиновника на трогательную и возвышенную лермонтовскую фактуру — обращение матери к младенцу, которому предстоит стать настоящим казаком, — его будущие служебные нарушения начинают рассматриваться как бы в более широкой перспективе, и неожиданно за насмешкой проглядывает глубокая горечь, подлинная трагедия: жизнь чиновника становится дурной потому, что не соответствует высокому предназначению человека, выглядит как предательство этого предназначения. Само отсутствие ответа на вопрос, почему так произойдет, делает этот вопрос настоятельным, заставляет читателя смеяться и презирать не только чиновника, но и положение вещей, прямо от колыбели ведущее человека к такой судьбе, подталкивает его к недовольству «настоящею действительностию», заставляет размышлять «о судьбе будущего». Если в некрасовских фельетонах центральным приемом является ирония, насмешка скрывается под маской добродушного снисхождения к «грешкам» чиновника (так, например, описывается приспособленчество чиновника в одноименном фельетоне: «Пред старшими подскакивал со стула /Ив робость безотчетную впадал, / С начальником ни по каким причинам — / Где б ни было — не вмешивался в спор»), то новое ощущение трагизма такой жизни и скорби о человеке позволяет уже не юлить, не намекать, а использовать прямое, резкое (и, конечно, очень лермонтовское) слово: «Будешь ты чиновник с виду / И подлец душой»; «До хорошего местечка / Доползешь ужом». В «Чиновнике» доминирует ирония: