Над турецким диваном в кабинете Ивана Владимировича появилось фотоизображение жены в гробу.
Стал часто наведываться первый тесть — Дмитрий Иванович Иловайский, в громадной шубе. Узнав от девочек, что в школах нынче историю учат не по его учебникам, — нахмурился. Он жил под знаком былых жестоких потерь: первая жена, двое мальчиков, дочь; сын и дочь от второго брака… От второго брака у него было трое детей. Потеряв Надю и Сережу, он жил уныло, но по-своему боевито. Через много лет большевики, обвинив русского патриота Иловайского в прогерманских симпатиях, около трех недель продержали старичину в тюрьме и выпустили после хлопот Марины, имеющей знакомства во властной среде.
Маринин сарказм («Дом у старого Пимена»): «Последняя же дочь, Оля, для Иловайского — хуже, чем умерла: бежала к человеку еврейского происхождения в Сибирь, где с ним и обвенчалась». Надо сказать, что во всей родне Цветаевых — Иловайских — Мейнов он, Дмитрий Иванович, был не единственным, и принципиальным, юдофобом. Брат отца Дмитрий Владимирович «был одним из самых видных черносотенцев — Союз Русского Народа — очень добрый человек — иначе как жид не говорил. У него я, девочкой, встречала весь цвет черной сотни». А в матери Марина солидарно отмечает как раз «Страсть к еврейству. Один против всех. Heroica».
Дядя Митя приходил в Трехпрудный, но пребывал где-то далеко, во временах Василия Шуйского, о котором тогда писал. Историческая наука с недоумением смотрела на новую историю Отечества, разворачивающуюся на глазах.
Марина днем и ночью пишет стихи и в процессе писания пьет рябиновую настойку, за которой в соседнюю колониальную лавочку бегает дворник Лукьян. Пустую бутылку девушка бросает в форточку, на дорожку у самого крыльца в дом. Лукьян аккуратно бутылки эти убирает.
Отец вызвал из Ялты горбунью Варвару Алексеевну. Та приехала, но ненадолго. Помыкавшись по холодным углам дома, отстрадав бессонницей в бывшей девичьей на первом этаже, поняла, что делать ей здесь нечего. Ее с облегчением отправили назад, в ту Ялту, которой не стало.
В шестнадцатилетнем возрасте Марину охватила страсть — иначе не скажешь — страсть к «Орленку» («L’Aiglon») Эдмона Ростана. Она приступила к переводу этой поэтической драмы, в стихах, с рифмами, со всеми приметами стиха. Собирала все по Наполеону — книги, портреты, гравюры. Боготворила обоих — и великого императора, и его несчастного сына. Дело дошло до домашнего скандала — Иван Владимирович, обнаружив в комнатке Марины киот, где Богоматерь заставлена картинкой с Наполеоном, глядящим на горящую Москву, потребовал убрать это безобразие, Марина возмутилась, зачем-то схватив со стола тяжелый подсвечник, — отец сдался. Но этого мало — страшным ударом для юной переводчицы стала новость: «Орленок» уже переведен Татьяной Щепкиной-Куперник.
А в России ждали Сару Бернар. Она приехала, и на ее спектакле «L’Aiglon» Марина Цветаева предприняла попытку самоубийства. Револьвер не выстрелил. Осечка. Об этом она невнятно-лаконично сказала Асе, тотчас после события приехав в Тарусу, в дом Тьо. Похоже на игру воображения.
Два портрета Марины, написанных намного позже ее тогдашними подругами — Валей Генерозовой и Софьей Юркевич, — дают разных людей.
Портрет первый: «Очки, которые она никогда не снимала (она была очень близорука), довольно угрюмое лицо, постоянная углубленность в себя, медленная походка, сутулящаяся фигура делали ее более взрослой, чем она была на самом деле. Марина ни с кем особенно не общалась и, казалось, ни на кого из девочек не обращала внимания. <…> Среди девочек она держала себя обычно деланно развязной, порой резкой и грубоватой, и никто не мог подозревать, что под этой маской скрывается застенчивый человек».
Портрет второй: «В 1906 учебном году внимание всех гимназисток привлекла «новенькая» пансионерка, очень живая, экспансивная девочка с пытливым взглядом серых глаз и насмешливой улыбкой тонких губ. Причесана под мальчика, с челкой, закрывающей высокий лоб. Смотрела на всех дерзко, вызывающе, не только на старших по классу, но и на учителей и классных дам».
Так «медленная походка, сутулящаяся фигура» — или «очень живая, экспансивная»? Как говорят в таких случаях: обе правы. Тем более что само поведение Марины написано сходно. Об отношениях с Софьей мы уже сообщили выше, говоря о их совместном пребывании на Оке. С Валей Генерозовой Марина сошлась, по-видимому, еще ближе. Валентина Перегудова (Генерозова) расскажет:
Встречи и разговоры наши происходили обычно в дортуаре, неизменно на моей кровати, после того как всегда дежурившая «ночная дама» укладывалась спать, а начальница гимназии, завершив свой обычный, обязательный для нее обход, удалялась. Марина пробиралась ко мне бесшумно, и разговаривали мы тихо, чтобы не разбудить соседок по кроватям. <…>
Каким-то образом уцелели две дорогие мне открытки. Одну из них я получила в адрес гимназии, будучи в 8-м (выпускном) классе, после моего посещения Марины у нее дома в Трехпрудном переулке. <…>
Через день после этого посещения Марины я получила от нее письмо:
«Дорогая Валенька! Мне сегодня было с Вами хорошо, как во сне. Никогда не думала, что встречусь с Вами при таких обстоятельствах. Так ясно вспомнилось мне милое прошлое. Я люблю Вас по-прежнему, Валенька, больше всех, глубже. Никогда я не уйду от Вас. Что мне сказать Вам? Слишком много могу сказать. Будь я средневековым рыцарем, я бы ради Вашей улыбки на смерть пошла. Вам теперь очень грустно. Как жаль, что я не могу быть с Вами. Милая Кисенька моя, думаю, что вскоре напишу Вам длинное письмо. Если будете слишком грустить — напишите мне, я Вас пойму. Помните, что я Вас очень люблю. Ваша МЦ.
Перечитала сегодня Ваши письма. У меня они все. Стихи пришлю. Кисенька милая».
Эта встреча была в начале 1909 года. Стихи Марина действительно мне прислала…
Влюбление в людей, мгновенное и в немногих случаях надолго. Это свойство Марины существовало с детства и до конца. Как и обращение на «Вы» почти ко всем, даже членам семьи. Чуть не все ее чувства начинались с восхищения. Написав повесть (или рассказ) под названием «Четвертые» (или «Четверо», или даже «О четырех звездах приготовительного класса») — сочинение это в гимназии ходило по рукам, но до нас не дошло, — она вывела гимназисток с прозрачными прототипами, своевольно преобразив знакомых барышень: мне захотелось сделать вас такой! С людьми Марина сходилась быстро, но очень скоро почти всегда возникал некий конфликт, отношения затруднялись, и, скажем, вместо себя с обещанным визитом она отправляла Асю.
От фон Дервиз Марина перешла в гимназию А. С. Алферовой, о которой предпочитала не распространяться. Разве что — в контексте разговора о деде Иловайском («Дом у старого Пимена»):
«В гимназии учишься?» — «Да». — «По какому учебнику?» — «По Виноградову». (Вариант: Випперу.) Недовольное: «Гмм…» Но Иловайский мне на экзаменах послужил, и не раз. Однажды, раскрыв его учебник, я попала глазами на следующее, внизу страницы, булавочным шрифтом, примечание: «Митридат в Понтийских болотах потерял семь слонов и один глаз». Глаз — понравился. Потерянный, а — остался! Утверждаю, что этот глаз — художествен! Ибо что же все художество, как не нахожденье потерянных вещей, не увековечение — утрат?