Знаю о нашем равенстве. Но, для того, чтобы я его чувствовала, мне нужно Вас чувствовать — старше <вариант: больше> себя.
Наше равенство — равенство возмож<ностей>, равенство завтра. Вы и я — до сих пор — гладкий лист. Учит<ываю> при сем всё, что дали, и именно поэт<ому>.
Вы всегда со мной. Нет часа за эти 2 года, чтобы я внутренне не окликала Вас. Вами я отыгрываюсь. Моя защита, мое подтв<ерждение>, — ясно.
Через Вас в себе я начинаю понимать Бога в друг<ом>. Вездесущ<ие> и всемогущ<ество>.
Пока мальчика нет, думаю о нем. <…>
Борис, а будет час, когда я Вам положу руки на плечи? (Большего не вижу.) Я помню Вас стоя и высок<им>. Я не в<ижу> иного жеста <кроме> рук на плеч<и>.
«Но если я умру, то кто же — мои стихи напишет?» (Опускаю ненужное Вам, ибо Вы сами — стихи —)
То, от чего так неум<ело>, так по-детски, по-женски страдала А<хмато>ва (опущ<енное> «Вам»), мною перешагнуто.
Мои стихи напишете — Вы.
5 ию<ля>
Борис, Вы никогда не будете лучшим поэтом своей эпохи, по-настоящему лучшим, как например Блок. У Блока была тема — Россия, Петербург, цыгане, Прекрасная дама и т. д. Остальное (т. е. его, Блока, в чистом виде) принимали бесплатным приложением.
Вы, Борис, без темы, весь — чистый вид, с какого краю Вас любить, по какому поводу? Что за Вашими стихами встает? Нечто: Душа: Вы. Тема Ваша — Вы сам, которого Вы еще открываете, как Колумб — Америку, всегда неожиданно и не то, что думал, предполагал. Что здесь любить читателю?
Вас.
Любить Вас читатель не сог<ласится>. Будет придир<аться> к ритмике, etc., но за ритмику любить он не сможет. Вы, самый большой <поэт> Вашего времени, останетесь в стороне того огромного тока любви, идущего от миллионов к единственному.
Вы первый, дерзнувший без тем, осмелившийся на самого себя.
Борис, Вы, конечно, меня поймете и не подставите вместо себя Бальмонта. Бальмонт весь в теме: экз<отика>, женщ<ины>, красивость, крас<ота>. Que sais-je!
[105] «Я» только повод к перечислению целого ряда предметов. <…>
События в долине, на горах нет событий, на горах событие — небо (облака). Пастернак на горе.
Свою гору (уед<иненность>) Вы тащите с собой повсюду, разговаривая с з<накомыми> на улице и отшвыривая ногой апельсинную корку в сквэре — всё гора. Из-за этой горы Вас, Пастернак, не будут любить. Как Гёльдерлина и еще некоторых.
Как глубоко, серьезно и неспешно разворачивается моя любовь, как стойко, как — непохоже. Встреча через столько-то лет — как в эпосе.
8-го ночью
Стр<анно> созн<авать>: то, что должно было бы нас разъединить, еще больше скрепило.
Мне было больно от твоего сына (теперь могу это сказать, п. ч. тебе будет больно от моего!). Теперь мы равны.
Утром 10 июля ее внезапно охватила сонная одурь, столбняк, приснился буйный и короткий сон — проснулась в грозу, выбежала в сад и, когда подвязывала розу, явился почтальон.
— Pani Cvetajeva
[106].
Протянула руку — бандероль. Почерк Пастернака — пространный и просторный — версты: «Марине, удивительному, чудесному, Богом одаренному другу. Б. П.». Книга «Рассказы» (М.; Л.: Круг, 1925), которую тщетно (40 крон!) мечтала купить на советской книжной выставке в Праге, плюс поэма «Высокая болезнь» (Леф. 1924. № 1).
Да! перед сном-столбняком вздрогнула, то есть, уже заснув, проснулась от ощущения себя на эстраде Политехнического музея — и всех этих глаз на себе. Слава?..
Происходят новые жилищные перемещения. Сообщения разным адресатам.
(20-го июля переехали из Иловищ в Дольние Мокропсы — паром через реку — в огромный двор и в крохотный домик, где ни одной прямой линии, а стены в полтора аршина толщины. — Вход под аркой. — С 15-го июля неустанно пишу Тезея. Много отдельных строк.)
Двадцать первое июля 1924-го — первая ночь в новом логове, дом в Дольних Мокропсах (Doln! Mokropsy, Slunedni, 37). Разваленный домик с огромной русской печью, кривыми потолками, кривыми стенами и кривым полом — во дворе огромной (бывшей) экономии. Огромный сарай, который хозяйка мечтает сдать каким-нибудь русским «штудентам», сад с каменной загородкой над самым полотном железной дороги. Поезда.
Одиннадцатого августа МЦ пишет Гулю: «О себе: живу мирно и смирно, в Дольних Мокропсах (оцените название!) возле Праги. У нас здесь паром и солнечные часы. На наших воротах дата 1837 г. Пишу большую вещь, — те мои поэмы кончены. Есть и новые стихи».
Затем — Горни Мокропсы (Horn! Mokropsy). А в сентябре — дом Ванчуровых во Вшенорах (VSenory, 324). Здесь 1 февраля 1925 года родится Георгий, сын Марины. Отсюда уедут во Францию (1925).
Что за большая вещь? Пьеса «Тезей», первоначально названная «Ариадна», закончена 7 октября 1924-го. Назвать ее трагедией МЦ не решается: у женщин трагедия — нечто другое.
Из Москвы приходит тяжелая весть: 9 октября 1924 года умер Валерий Брюсов. Незадолго до кончины он гостил у Макса в Коктебеле, бродил по холмам с юной Аделиной Адалис, простыл на черноморском ветру и увез болезнь в Москву. МЦ сражена случившимся, тотчас начинает записи о том, кого она всю жизнь любила под видом ненависти. Брюсова ненавидели по-настоящему многие — и в России, и в эмиграции. Потребовалась честная защита.
Она листает периодику, в парижском «Звене» следит за рубрикой Георгия Адамовича «Литературные заметки» — в номере 88 читает:
Марина Цветаева написала две статьи, обе безмерно-восторженные. Одну о поэме Б. Пастернака, другую о кн. С. Волконском.
Князь Волконский, как все знают, человек очень культурный, даровитый и умный, писатель сдержанный и спокойный. Не думаю, чтобы он мог без усмешки прочесть статью, в которой его ежеминутно сравнивают с Гёте, с Лукрецием и бог весть с кем еще.
Не думаю, чтобы в нем вызвал добрые чувства этот кликушеский стиль, бесчисленные восклицательные знаки, многоточия, вскрики, скобки, вся эта претенциозная и совершенно пустая болтовня.
Марина Цветаева, как бы в свое оправдание, пишет в начале статьи от лица каких-то неведомых «нас»:
«Нас, кажется, уже ничем не потрясешь, — после великой фантасмагории Революции, с ее первыми-по-следними, последними-первыми, после четырехлетнего сна наяву, после черных кремлевских куполов и красных над Кремлем знамен, после саженного: «Господи, отелись!» на стенах Страстного монастыря, после гробов, выдаваемых по 33-му талону карточки широкого потребления, после лавровых венков покойного композитора Ск<ряби>на, продаваемых семьей на рынке по фунтам…»