А вот у поэта — всемирный запой,
И мало ему конституций!
Смущает одно. Блоковские «Поэты» впервые будут опубликованы в театральном журнале юмористического склада «Кривое зеркало» в следующем, 1909 году (№ 5). Марина могла слышать это стихотворение в устном исполнении от кого-то из друзей или поклонников Блока. Если это не так — каково же совпадение, почти цитата.
Глава вторая
Отец не может избыть муки потери и свой отчет в Комитете Музея (1908) посвящает «Памяти Марьи Александровны Цветаевой и Александра Даниловича Мейна, многолетних сотрудников по Музею». Дочери втайне от него и друг от друга познакомились с отчетом — в рукописи, найденной на столе распахнутого кабинета. Он писал:
Редким совершенством владевшая также и практически четырьмя иностранными языками, превосходная переводчица лучших беллетристов Италии, Германии, Франции, отличная пианистка и большая любительница палитры, она горячо отдалась делу созидания нашего просветительного учреждения.
Не один раз она ездила в художественные центры Западной Европы, принимая живое участие и в разработке требований для нового Музея, и в собирании памятников искусств для наших коллекций. Область классической скульптуры она знала, как, может быть, немногие женщины в нашем отечестве: она вела в течение целого ряда лет дневники и записи по музеям, особенно увлекал ее Альбертикум, знаменитый музей Дрездена. Здесь она нарисовала и первый план будущего Московского музея.
Она ездила на Урал для ознакомления с производящимися там у нас ломками белого мрамора. Когда осенью того же года внезапно ее поразил неизлечимый недуг, то и больная, в Италии, в Германии и на Южном берегу Крыма, она до самой преждевременной кончины (5 июля 1906 г.) не переставала думать об успехах нашего Музея. И одной из ее предсмертных печалей была горечь сознания невозможности увидеть свою Москву, свой дом и Музей.
Делая предсмертные распоряжения, Марья Александровна завещала значительную долю своего состояния в вечный капитал Музея изящных искусств для составления из процентов при нем отделения библиотеки имени ее отца. Об этой любви ее многих лет к нашему делу, любви большой и искренней, но скрывающейся от других и потому мало кому ведомой, доложить ныне Комитету я счел сердечным долгом.
Это был лирический плач, по тем временам уместный в деловом докладе. Подобным образом Иван Владимирович Цветаев предварил I том своего «Учебного атласа античного ваяния» (1890) обращением к первой жене Варваре: «Тебе, мой почивший друг, я посвящаю эту книгу, начатую в Твоем присутствии и с Твоего одобрения…», и старик Иловайский посвятил VI том своей капитальной «Истории России» памяти «угасшего сына своего и друга Сергея Дмитриевича».
Приведя дочерей на Ваганьковское кладбище, на могилы жены и тестя, отец попросил их положить и ему в свой срок черную гранитную плиту, подобную тем, что лежат на этих могилах.
У отца начались крупные неприятности. В Румянцевском музее выкрали гравюрные листы, да и много — 300 листов. Министр народного просвещения А. Н. Шварц, давний недоброжелатель Цветаева с еще университетских времен, когда они были однокурсниками-филологами, затеял дурную игру с дальним прицелом — отстранить Ивана Владимировича от директорского места. Насылались ревизии, игра шла долго, с переменным успехом, Шварц попер-ву не имел успеха, но в конце концов довел свой замысел до конца — Иван Владимирович будет уволен, хуже того — без пенсии (1910). Это при том, что вора — промотавшегося купца, «потомственного гражданина» М. Кознова — установили.
А пока суд да дело, Ивана Владимировича поглощала работа по устроению Музея на Волхонке. Он отправился в Каир, с заездом в другие столицы, в том числе Афины. Эта поездка оказалась более всего результативной для… Марины. Она запросилась в Париж, и отец отправил ее туда, на летние курсы по французской литературе Alliance Francase. Парижские месяцы отлились в стихи и письма.
Склоняются низко цветущие ветки,
Фонтана в бассейне лепечут струи,
В тенистых аллеях все детки, все детки…
О детки в траве, почему не мои?
Как будто на каждой головке коронка
От взоров, детей стерегущих, любя.
И матери каждой, что гладит ребенка,
Мне хочется крикнуть: «Весь мир у тебя!»
Как бабочки девочек платьица пестры,
Здесь ссора, там хохот, там сборы домой…
И шепчутся мамы, как нежные сестры: —
«Подумайте, сын мой»… — «Да что вы! А мой».
Я женщин люблю, что в бою не робели,
Умевших и шпагу держать, и копье, —
Но знаю, что только в плену колыбели
Обычное — женское — счастье мое!
(«В Люксембургском саду»)
Откуда эти мысли — «О детки в траве, почему не мои?» Не рано ли? В Париже, помимо тени Наполеона, ее преследует память о семье, о матери. Она пишет Эллису 22 июня 1909-го:
Милый Лев Львович! У меня сегодня под подушкой были Aiglon («Орленок» Э. Ростана. — И. Ф.) и Ваши письма, а сны — о Наполеоне — и о маме. Этот сон о маме я и хочу Вам рассказать. Мы встретились с ней на одной из шумных улиц Парижа. Я шла с Асей. Мама была как всегда, как за год до смерти — немножко бледная, с слишком темными глазами, улыбающаяся. Я так ясно теперь помню ее лицо! Стали говорить. Я так рада была встретить ее именно в Париже, где особенно грустно быть всегда одной. — «О мама! — говорила я, — когда я смотрю на Елисейские поля, мне так грустно, так грустно». И рукой как будто загораживаюсь от солнца, а на самом деле не хотела, чтобы Ася увидела мои слезы. Потом я стала упрашивать ее познакомиться с Лидией Александровной — «Больше всех на свете, мама, я люблю тебя, Лидию Александровну и Эллиса <…> — («А Асю? — мелькнуло у меня в голове. — Нет,
Асю не нужно!») «Да, у Лидии Александровны ведь кажется воспаление слепой кишки», — сказала мама. — «Какая ты, мама, красивая! — в восторге говорила я, — как жаль, что я не на тебя похожа, а на…» хотела сказать «папу», но побоялась, что мама обидится, и докончила: «неизвестно кого! Я так горжусь тобой». — «Ну вот, — засмеялась мама, — я-то красивая! Особенно с заострившимся носом!» Тут только я вспомнила, что мама умерла, но нисколько не испугалась. — «Мама сделай так, чтобы мы встретились с тобой на улице, хоть на минутку, ну мама же!» — «Этого нельзя, — грустно ответила она, — но если иногда увидишь что-нибудь хорошее, странное на улице или дома, — помни, что это я или от меня!» Тут она исчезла.
Девичьи переживания? Травма навсегда. В конце лета Марина вернулась в Россию и тотчас — в Тарусу. Там еще были безоблачные дни, Марине исполнилось семнадцать, но, уезжая оттуда, семья еще не знала, что Тарусы у них больше не будет. Коварные происки земского начальника Петрова увенчались отъемом дачи.