Подразделяя критиков на три особи-разновидности (критик-пророк, критик-удостоверитель и критик-чернь), МЦ убедительна там, где говорит шире — о читателе-черни вообще:
Грех не в темноте, а в нежелании света, не в непонимании, а в сопротивлении пониманию, в намеренной слепости и в злостной предвзятости. В злой воле к добру. К читателю-черни я отношу всех впервые услыхавших о Гумилеве в день его расстрела и ныне беззастенчиво провозглашающих его крупнейшим поэтом современности. К ним я отношу всех, ненавидящих Маяковского за принадлежность к партии коммунистов (даже не знаю, партийный ли. Анархист — знаю), к имени Пастернака прибавляющих: сын художника? о Бальмонте знающих, что он пьянствует, а о Блоке, что «перешел к большевикам». (Изумительная осведомленность в личной жизни поэтов! Бальмонт пьет, многоженствует и блаженствует, Есенин тоже пьет, женится на старухе, потом на внучке старика, затем вешается. Белый расходится с женой (Асей) и тоже пьет, Ахматова влюбляется в Блока, расходится с Гумилевым и выходит замуж за — целый ряд вариантов. (Блоковско-Ахматовской идиллии, кстати, не оспариваю, — читателю видней!) Блок не живет со своей женой, а Маяковский живет с чужой. Вячеслав — то-то. Сологуб — то-то. А такой-то — знаете?)
Так, не осилив и заглавия — хоть сейчас в биографы!
Есть у МЦ и критик-дилетант (в эмиграции), и критик-справочник (в Советской России). В критический цех она размашисто заносит — Ивана Алексеевича Бунина, с него начиная ряд критиков-профессионалов:
Прискорбная статья академика Бунина «Россия и Инония»
[122], с хулой на Блока и на Есенина и явно — подтасованными цитатами (лучше никак, чем так!), долженствующими явить безбожие и хулиганство всей современной поэзии. (Забыл Бунин свою «Деревню», восхитительную, но переполненную и пакостями и сквернословием.) Розовая вода, журчащая вдоль всех статей Айхенвальда. Деланное недоумение 3. Гиппиус, большого поэта, перед синтаксисом поэта не меньшего — Б. Пастернака (не отсутствие доброй воли, а наличность злой). К статьям уже непристойным отношу статьи А. Яблоновского о Ремизове, А. Яблоновского о моей «Германии» и А. Черного о Ремизове
[123].
Резкое и радостное исключение — суждение о поэтах не по политическому признаку (отсюда — тьма!) — Кн. Д. Святополк-Мирский. Из журналов — весь библиографический отдел «Воли России» и «Своими Путями».
На этом конкретика кончается. Процитировав отзыв Ю. Айхенвальда на «Поэму Конца», МЦ не называет его имени. Безымянны у МЦ и критики формальной школы, действующие в метрополии.
Вот уже четыре года за именем Марины Цветаевой верно тянется свита критиков, больше благожелательных, чем вздорных, не ей пенять на невнимание к своей персоне, но она требует невозможного — глубинного постижения сути того, что она делает. А ведь сама совершенно справедливо отмечает: «Отцвела статья, цветет заметка. Отцвела цитата, цветет голословие».
Из этих соображений к статье «Поэт о критике» МЦ приложила свой цитатник под названием «Цветник». Ее трудолюбие нашло себя в пристальном чтении оппонента и обильных выписках из его продукции. Георгий Адамович Фета называет «образцом второразрядного поэта», у Адамовича нет «влечения к поэзии Маяковского», он «не поклонник Блока», а Есенин для него «дряблый, вялый, приторный, слащавый стихотворец», стихи Волошина «трещотка или барабан» и т. д., и т. п. Достается от Адамовича и прозе, от Белого до Петра Краснова и Розанова, Бабеля и Замятина, не исключая классики — в лице Гоголя. В общем, радикал, весь прихоть и субъективизм. Надо сказать, цветаевский цитатник впечатляет. МЦ скупо и саркастично комментирует этот материал, рассчитывая на читателя-единомышленника: «Средний читатель» (отпускной козел всех редакций и издательств) — миф. А средний критик, увы, быль. Образцы налицо».
Так что и ее критическая песня оказалась двухчастной. Ей всегда тесно в рамках единичного высказывания и личных отношений с индивидом.
Что же, как говорится, на выходе? Князь Святополк-Мирский. Исключительность ситуации состоит в том, что МЦ говорит о фантоме: о статье, предназначавшейся Мирским для выходившего в Софии под редакцией П. Б. Струве журнала «Русская мысль», но не напечатанной. Нет сомнения, МЦ ее читала. Ее обнаружил в архиве отца Глеб Струве и опубликовал в «Новом журнале» (Нью-Йорк. 1978. № 131):
Первые книги Марины Цветаевой вышли еще в 1910 и 1912 году. Но после того она десять лет ничего не печатала, и только в 1922 году вышло одновременно несколько книг ее стихов, написанных за годы войны и революции, и она вдруг предстала нам во весь свой (тогдашний) рост, — говорю «тогдашний», потому что с тех пор она еще много выросла, и продолжает расти неудержимо, как в бочке князь Гвидон. <…>
Среди поэтов послереволюционных ей принадлежит или первое, или одно из двух первых мест: единственный возможный ей соперник — Борис Пастернак, — поэт совершенно иного, чем она, склада. При полном несходстве этих двух поэтов интересно отметить черты, общие обоим. Кроме явной, очевидной, несомненной новизны (беру это слово в строго бергсоновском смысле) — признака как будто необходимого и неизбежного в истинно большом современном поэте; кроме общей обоим приподнятости, которая почти не может считаться индивидуальным признаком в поэте лирическом, — единственное, что есть и в Цветаевой и в Пастернаке, это мажорность; бодрая живучесть, «приятие» жизни и мира. Тех, кто болеет патриотической тревогой, должно радовать, что два первых поэта нашего поколения, во всем остальном столь несходные, объединены именно этим признаком. Значительность этого факта подчеркивается тем, что вся русская литература предшествующего поколения (за исключением одного Гумилёва) была объединена признаком как раз обратным — ненавистью, неприятием, страхом перед жизнью. <…>
Но, повторяю, за изъятием этих черт, Пастернак и Марина Цветаева — несходны, почти противоположны. Пастернак зрителей и веществен. Его поэзия — овладевание миром посредством слов. Слова его стремятся изображать, передавать, обнимать вещи. В этом объятии и овладении реальными вещами вся сила Пастернака. Он «наивный реалист». Марина Цветаева — «идеалистка» <…> Самая зрительность ее, такая яркая и убедительная (особенно в ее прозе) как бы бестелесна. Люди ее воспоминаний, такие живые и неповторимые, не столько бытовые, трехмерные люди, сколько сведенные почти к точке индивидуальности, неповторимости. В этом умении мимо и сквозь «зримую оболочку» увидеть ядро личности, и, несмотря на его безразмерность (точка), передать единственность и неповторимость этого ядра — несравненное очарование прозы Марины Цветаевой. Наоборот, Пастернак, в своих рассказах («Детство Люверс»), дает одни оболочки, и души его не личности, а геометрические места пересечения внешних впечатлений. (Это и имеют в виду, когда говорят о конгениальности Пастернака Прусту). <…>