Ходасевич пишет: «Открываются «Версты» стихами и прозой. В предисловии сказано, что задача их — направлять читательское внимание на все лучшее и самое живое в современной русской литературе. В соответствии с этим в художественном отделе «Верст» встречаем двух эмигрантских авторов (Марину Цветаеву и А. Ремизова) и пять советских…»
МЦ парирует: «Эмигрантским автором себя не считаю, ибо родилась раньше 1922 г. и большинство вещей, появившихся здесь, написала в России, из которой, кстати, не эмигрировала. [Также мало считаю Пастернака «^например? нрзб. >советским автором. Так же не считаю себя советским автором, считая такое деление, особенно касательно лирического поэта, смешным. Б<орис> П<астернак>, например, советский поэт, а я — эмигрантский. Почему? Потому что я в 1922 г. уехала, а Б<орис> П<астернак> остался в Москве.] <…> Я — русский поэт, и что еще точнее, еще чище, просто — поэт, родившийся в России».
Этот «Ответ» не доведен до конца, то есть не дописан и не отослан ни в одну из редакций. Та же участь, похоже, постигла и такое заявление:
Октябрь 1926 г. < В редакцию «Современных записок» >
Милостивый Государь, господин Редактор!
Не откажите в любезности поместить нижеследующее.
После статьи Ходасевича в Современных Записках № — о Верстах, прошу меня, ближайшего сотрудника Верст, сотрудником Современных Записок не считать.
Взрывать мосты за собой — и перед собой тоже — при ее нищете было бы более чем опрометчиво. О, да, она и не на то способна, но призрачная, пригородная, околопарижская жизнь не способствует проявлениям безрассудства. Однако пару лет в «Современных записках», до публикации «Тезея» (1928. № XXXVI), ее имени не будет.
В эмигрантской периодике разразилась еще летом и не кончается свистопляска вокруг первого номера «Верст». Этот номер состоит из новых произведений и перепечаток Пастернака, Есенина, Сельвинского, Бабеля и Артема Веселого, Ремизова и Цветаевой, а также неожиданной републикации «Жития протопопа Аввакума».
Иван Бунин был как раз протопопом Аввакумом Серебряного века, неистовым литературным старовером. В придачу к неуемному нраву он наделен глубоким скепсисом относительно женщин-стихотвориц. Десять лет тому, когда Мандельштам воспевал Цветаеву, Бунин родил шедевр стиховой портретистики, хоть вывешивай его рядом с изображением Ахматовой кисти Натана Альтмана (1914):
Большая муфта, бледная щека,
Прижатая к ней томно и любовно,
Углом колени, узкая рука…
Нервна, притворна и бескровна.
Все принца ждет, которого все нет,
Глядит с мольбою, горестно и смутно:
«Пучков, прочтите новый триолет…»
Скучна, беспола и распутна.
Он-то и сказал свое веское слово (Возрождение. 1926. № 429. 5 августа):
Еще один русский журнал за рубежом — первая (и громадная) книга «Верст». Просмотрел и опять впал в уныние. Да, плохо дело с нашими «новыми путями». Нелепая, скучная и очень дурного тона книга. Что должен думать о нас культурный европеец, интересующийся нами, знающий наш язык, понимающий всю страшную серьезность русских событий — и читающий подобную русскую книгу? <…>
А уж про Ремизова и Цветаеву и говорить нечего: тут любой дурачок за пятачок угадает, что именно дал в сотый, в тысячный раз Ремизов насчет Николая Чудотворца и Розанова и чем опять блеснула Цветаева:
Красной ни днесь, ни впредь
Не заткну дыры <…>
А рядом с Цветаевой старается Святополк-Мирский: в десятый раз долбит, повторяет почти слово в слово все то, что пишется о нас в Москве, наделяя нас самыми нелепыми, первыми попавшимися на распущенный язык уничижительными кличками и определениями…
Вслед за раздраженным Буниным солидно-саркастично высказался Антон Крайний, то есть Зинаида Гиппиус (Последние новости. 1926. № 1970. 14 августа):
Особенно богат поэтический отдел. И так ярок, что один дает представление обо всем остальном. <…>
Взглянем на нового, новейшего — на великого Пастернака (таким называют его «Версты»). Мне сказал один читатель, свободный от «предрассудков», жадный к любой новой книге: «я готов на все, но только надо сделать выбор: или наш русский язык — великий язык, или наш Пастернак — великий поэт. Вместе никак не признаешь, не выходит»…<…>
Чем же щегольнул в «Верстах» Пастернак?
Да ничем особенным, его «достижения» известны: «Гальванической мглой взбаламученных туч» «пробираются в гавань суда»… «Расторопный прибой сатанеет от прорвы работ» — «и свинеет от тины»… Далее, конечно, о «тухнувшей стерве, где кучится слизь, извиваясь от корч — это черви»… <…>
У здешней великой — у Марины Цветаевой — стерв меньше, зато она, в поворотном усердии своем, перемахивает к довольно запредельным «новшествам»: в любовных строках (она всегда насчет любви), не желая описывать, «вороной ли, русой ли масти» ее возлюбленный («Разве страсть — делит на части? — Часовщик я, или врач?») — под конец находит-таки ему (возлюбленному) достойное определение: «Ты — полный столбняк!»
Надо сказать, Марк Слоним, приятель создателей «Верст», не переносит личных отношений на свои впечатления о журнале, говоря начистоту и жестко (Воля России. 1926. № 8–9):
Составлять журнал из перепечаток — опасно: получится аналогия. До статей Бунина и Крайнего я считал это основной ошибкой «Верст», тем более что в перепечатках многое может показаться случайным. Но то, как «отозвались» на эти перепечатки наши критики, показало, что известную службу «Версты» сослужили: для того чтобы разъярить быка, перед ним машут красным; перепечатки «Верст» оказались обладающими свойствами красного цвета: по ним нельзя судить о силе и характере новой литературы, но реакция против них обнаружила все идейное убожество местоблюстителей. <…>
Содержание журнала очень многоцветно. Но от обилия красок еще не получается картины. <…>
Оригинального в «Верстах» лишь «Поэма Горы» Марины Цветаевой — трагическая поэма любви, вознесенной над жизнью, вне жизни, как гора над землей, и жизнью земной раздавленная. <…>
Мне всегда странно, когда я слышу, что иные простодушные (вернее, простодумные) читатели не находят в произведениях Цветаевой ничего, кроме «набора слов», и никак не могут докопаться до смысла ее стихов и поэм. <…>
Цветаева — новое. Она перекликается с теми, кто в России. Я уверен, что ее взволнованные строки кажутся там подлинным выражением пафоса и бури наших дней. Она единственное в «Верстах», что — не только желание, но и свершение, но она ведь не «Версты», она вне их.
А остальное тускло. Перепечатки интересны. Оригиналы приличны. Чужое ярко. А своего почти нет. Ядро «Верст», даже если тщательно его вышелушить, — оказывается окрошкой из евразийства, умеряемого разумом, приправленного неопределенной левизной и сдобренного эстетизмом.