Со стариками — раздрай, с евразийцами — дружеское равнодушие, с молодыми поэтами — дружбы нет: у них слабые стихи и сильное самомнение, хвалят друг друга по взаимному уговору, ей там делать нечего.
Тем временем Сергей Эфрон вторично отыскал могилу родителей — первый раз это было в 1912-м, во время свадебного путешествия, и тогда он посадил на ней цветы и привел в кое-какой порядок, но уже позабыл даже имя кладбища, — Лиля из Москвы указала на Монмартрское вместо Монпарнасского. Пишет Лиле:
Вот ее <могилы> вид. В головах, там где должен был бы стоять крест — громадное хвойное дерево (елка?). <…>…это та маленькая елочка, к<отор>ая двадцать лет назад была посажена еще мамой, на папиной могиле! <…> Кроме того по земле стелется плющ, или хмель. (Посылаю тебе несколько листочков этого плюща). Решетка в виде цепи в хорошем состоянии. Сейчас во Франции весна. Как только кончатся дожди я засажу могилу цветами. <…>
Не буду писать тебе: что нахлынуло на меня, когда я стоял у могилы. Только вот что хочу сказать — кровно, кровно, кровно почувствовал связь со всеми вами. Нерушимую и нерасторжимую. Целую твою седую голову, и руки, и глаза и прошу простить меня за боль, к<отор>ую не желая причинил и причинял тебе.
Это будет ужасно, если нам не суждено увидеться. <…>
Нужно написать тебе о нашей жизни. Я получил скромное место, к<отор>ое берет у меня все время с раннего утра до позднего вечера. Надеюсь отработать на няню.
Аля начала ходить в мастерскую Шухаева. Она исключительно способна, но нет настоящей воли к работе.
Мур стал громадным мальчиком — страшный сорванец, ласковый, живой, как ртуть, лукавый. Не переносит намека на чужое страдание, и поэтому три четверти русских сказок для него непригодны (от дурных концов рыдает). Мы с ним в большой дружбе. По утрам он вскакивает первый, бежит ко мне в комнату, начинает меня тормошить и кричать на весь дом: — «Папа, вставай, лентюга!»
Тяжелее всех, пожалуй, живется Марине. Каждый час, отнятый от ее работы, — для нее мука. Сейчас надеюсь, что удастся выполнить давнюю мечту — нанять няню (русскую). Это совершенно необходимо и для Марины, и для Али.
В эту пору в жизнь МЦ вошли два человека, очень уж разные. Один из них — Николай Павлович Гронский, юноша восемнадцати лет. Другой человек — Вера Николаевна Бунина, жена ее сурового оппонента. Впрочем, вошли — не то слово. МЦ входит сама. Ищет и захватывает, не глядя на амплитуду между людьми. На ее площадке могли столкнуться люди, ни в каком другом случае не сводимые.
С подростком Гронским они соседствовали по дому в Бельвю два минувших года. В Медоне они опять стали соседями. Его отец Павел Павлович, в прошлом приват-доцент Петербургского университета и депутат Государственной думы от партии кадетов, в Париже преподавал, читал публичные лекции и сотрудничал в газете «Последние новости». Мать его Нина Николаевна была скульптором. Мальчик рос в Петербурге и Тверской губернии, где было родовое гнездо семьи, в Париже к 1928 году окончил Русскую гимназию и поступил в университет на факультет права. В начале года он пришел к МЦ с просьбой дать ему почитать ее книги, поскольку их не было уже в продаже.
Вера Николаевна Бунина входила в состав Комитета помощи русским писателям и ученым. МЦ изумилась ее доброжелательству в случае последнего прошения о помощи:
— Хочу вам помочь.
Эти два контакта, начавшись одновременно, естественным образом пошли независимо друг от друга. Но одновременность их возникновения показательна. МЦ накануне выхода ее последней книги стихов почувствовала небезучастность к ней самых разных людей, и это давало ей надежду на успех книги и свое литературное будущее.
По русской пословице, как бабка ни мучилась — родила: книга «После России» вышла. «Бабка» на этот раз — типография «Union», ставшая грифом книги. МЦ получила тираж во второй половине апреля 1928 года.
К выходу книги МЦ с Гронским уже на короткой ноге. Встречи, поручения, записки, прогулки, готовность подучиться у него фотоделу, ускоренное сокращение дистанции. МЦ знакомит его с князем Волконским, чтобы после встречи «остаток вечера провели вместе», зовет на вечер Ремизова, «большого писателя и изумительного чтеца». Она еще не была ни в Фонтенбло, ни в Мальмезоне — нигде, очень хочет отправиться туда вдвоем. Тесковой сообщает: «У нас в доме неожиданная удача в виде чужой родственницы, временно находящейся у нас. Для дома — порядок, для меня — досуг, — первый за 10 лет. Первое чувство не: «могу писать!», а: «могу ходить!» Во второй же день ее водворения — пешком в Версаль, 15 километров, блаженство. Мой спутник — породистый 18-летний щенок, учит меня всему, чему научился в гимназии (о, многому!) — я его — всему, чему в тетради. (Писанье — ученье, не в жизни же учишься!) Обмениваемся школами. Только я — самоучка. И оба отличные ходоки». Упомянутая «чужая родственница» — Наталья Матвеевна Андреева, вдова Всеволода Андреева, брата Леонида Андреева. Несколько месяцев она помогает МЦ по хозяйству. В письмеце Николаю Гронскому от 2 апреля 1928-го МЦ называет ее «старушка». «Старушке» сорок пять, МЦ — тридцать шестой, в два раза старше Николая Павловича.
Вере Николаевне Буниной МЦ обещает прислать новую книгу: «…не давайте мужу, пусть это будет вне литературы, не книга стихов, Ваше со мной».
К выходу книги обнаружилось неприятие прошлогодних поэм МЦ всем ее окружением, и не только: малоизвестный ей Н. Оцуп судит «Попытку комнаты» (Дни. 1928. 22 апреля): «Очень неблагодарно самое задание этих стихов, нарочито бесцветных, как геометрический чертеж или алгебраическая формула».
На «После России» излился поток отзывов. Были целиком хвалебные. Марк Слоним был первым. Рецензия опубликована под инициалами М. С. (Дни. 1928. № 1452. 17 июня):
У Марины Цветаевой постоянная тяжба со средним читателем. Иван Иванович требует от поэзии легкой приятности. Он не намерен утруждать своих мозгов и впадать в чрезмерное волнение из-за каких-то рифмованных строчек. Больше всего он одобряет неприхотливое журчание рифм, пеструю игру образов или простые эмоции, больше в стиле цыганского романса. Но он возмущен, если вместо меланхолической музыки или общедоступных афоризмов, сказанных размеренной речью, ему преподносят стихи, в которых острой напряженности мысли и образа соответствует и особая молниеносная сосредоточенность слов. <…>
Трагическая муза Цветаевой всегда идет по линии наибольшего сопротивления. Есть в ней своеобразный максимализм, который иные назовут романтическим. Да, пожалуй, это романтизм, если этим именем называть стремление к пределу крайнему и ненависти к искусственным ограничениям — чувств, идей, страстей. Поэтому неистовыми показались стихи Цветаевой одному критику. Они и в самом деле полны такой подлинной страсти, в них такая почти жуткая насыщенность, что слабых они пугают, — им не хватает воздуха на тех высотах, на которые влечет их бег Цветаевой.
В своей прекрасной поэме «Застава» Цветаева пишет:
А покамест пустыня славы
Не засыпет мои уста,
Буду петь мосты и заставы,
Буду петь простые места.
А покамест еще в тенётах
Не увязла — людских кривизн,
Буду брать — труднейшую ноту,
Буду петь — последнюю жизнь!
…Цветаева — своеобразный и большой поэт. Вместе с Пастернаком она, пожалуй, является наиболее яркой представительницей современной русской поэзии. И новая книга ее, где так полно даны все особенности ее творчества, не только значительное явление для нашей зарубежной поэзии, но и крупный и ценный вклад в русскую литературу вообще.