МЦ и здесь, в семейной истории, интересует не столько предмет разговора, то есть герой, сколько свое толкование вещей и соотношение поэта с остальными представителями рода человеческого: «Все умрут. Но очи его видели другое. Они не видели смысла сменяющихся на столе тел. Истории в своем доме и жизни старик не ощутил. (А может быть, и не истории, а Рока, открытого только поэту?)».
Сознательно или нет, сказав: «в Иловайском жило непоправимое сознание правоты», она смыкается с Блоком, отозвавшимся о поэте Дм. Цензоре: «…слишком велико у него сознание собственной правоты». Обратным образом рассуждал Мандельштам, говоря о поэзии как сознании правоты.
Свою живопись МЦ пронизывает формулами: «И так как всё — миф, так как не-мифа — нет, вне-мифа — нет, из-мифа — нет, так как миф предвосхитил и раз навсегда изваял — всё, Иловайский мне ныне предстает в виде Харона, перевозящего в ладье через Лету одного за другим — всех своих смертных детей». Таким образом, по МЦ назначение поэта — мифотворчество. Ему передаются функции и народа, и Бога.
Кто был Пимен, давший имя храму в переулке? Что за святой? Неведомо. У МЦ он превратился в символ: «… — домой, к своему патрону — Пимену, к патрону всех летописцев — Пимену, к Старому Пимену, что на Малой Димитровке, к Малому Димитрию, к Димитрию Убиенному — в свой бездетный, смертный, мертвый дом».
У МЦ все получилось: жестоковыйный старик, отношения в семье, роковая участь его детей, старомосковский уклад, дом и сад, самое неожиданное — мучительная любовь, когда Мусе было семь, а недостижимой Наде, дочери Иловайского, семнадцать, и надо всем — власть смерти. «Может, в моем повествовании не увидят главного: моей тоски. Тогда скажу, эта любовь была — тоска. Тоска смертная».
У МЦ уже была написана «Твоя смерть», теми же красками она пишет смерть в «Доме у Старого Пимена». А рядом — живая жизнь с натуры: «Рядом с кареокой румяной смертницей, обняв подругу за плечо, поддерживая и даже удерживая — светловолосая, с глазами, плачущими точно своим же цветом, с возрожденской головкой, точно впервые ознакомившейся с собственным весом, Вера Муромцева, ищущая слов и никаких не находящая, кроме слез». Таков и финал:
«И кончаю словами одноименных
[237] воспоминаний Веры Муромцевой, именем которой свои и начинаю:
— Ныне в приходской церкви Старого Пимена комсомольский клуб».
В декабрьском Ленинграде 1933 года арестован Лев Гумилёв — через девять дней отпущен без предъявления обвинения.
Декабрьским письмом к Тесковой она закроет этот год: «Во Франции мне плохо: одиноко, чуждо, настоящих друзей — нет. Во Франции мне не повезло. Дома тоже сиротливо. И очень неровно. Лучший час — самый поздний: перед сном, с книгой — хотя бы со старым словарем».
Неужели из такого состояния можно выйти, да еще стихами? Можно.
Вскрыла жилы: неостановимо,
Невосстановимо хлещет жизнь.
Подставляйте миски и тарелки!
Всякая тарелка будет — мелкой,
Миска — плоской.
Так от веку — мимо
Невнимающих ушей людских…
Невозвратно, неостановимо,
Невосстановимо хлещет стих.
В тетради под текстом — помета: «…первый стих после полугода прозы — всякой, и Б<ог> знает какой рвани (переводов)». Она потом перепишет вторую часть стихотворения:
Миска — плоской.
Через край — и мимо —
В землю черную, питать тростник.
Невозвратно, неостановимо,
Невосстановимо хлещет стих.
В землю черную… В Москве умер Андрей Белый. Ему было пятьдесят три года. В «Известиях» 9 января 1934 года появился некролог:
8 января, в 12 ч. 30 мин. дня, умер от артериосклероза Андрей Белый, замечательнейший писатель нашего века, имя которого в истории станет рядом с именами классиков не только русских, но и мировых. Имя каждого гения всегда отмечено созданием своей школы. Перекликаясь с Марселем Прустом в мастерстве воссоздания мира первоначальных ощущений, А. Белый делал это полнее и совершеннее. Джемс Джойс для современной европейской литературы является вершиной мастерства. Надо помнить, что Джемс Джойс — ученик Андрея Белого. Придя в русскую литературу младшим представителем школы символистов, Белый создал больше, чем все старшее поколение этой школы, — Брюсов, Мережковские, Сологуб и др. Он перерос свою школу, оказав решающее влияние на все последующие русские литературные течения. Мы, авторы этих посмертных строк о Белом, считаем себя его учениками. <…>
Б. Пильняк
Б. Пастернак
Г. Санников
Во время панихиды 10 января в московском Доме писателей над гробом Андрея Белого вспыхнула дискуссия вокруг формулировок некролога. В тот же день, после прощания в крематории, на заседании фракции Оргкомитета Союза советских писателей вынесли решение — статью в «Известиях» дезавуировать, дать задание «Литературке» полемизировать с этой статьей, а пролетарского поэта и коммуниста Григория Санникова предупредить о его пребывании в партии.
Осип Мандельштам стоял в почетном карауле у гроба. 10–11 января он наговаривает свой реквием по Андрею Белому:
Голубые глаза и горячая лобная кость —
Мировая манила тебя молодящая злость.
И за то, что тебе суждена была чудная власть,
Положили тебя никогда не судить и не клясть.
На тебя надевали тиару — юрода колпак,
Бирюзовый учитель, мучитель, властитель, дурак!
Как снежок на Москве заводил кавардак гоголек:
Непонятен-понятен, невнятен, запутан, легок…
…..
Как стрекозы садятся, не чуя воды, в камыши,
Налетели на мертвого жирные карандаши.
На коленях держали для славных потомков листы,
Рисовали, просили прощенья у каждой черты.
Меж тобой и страной ледяная рождается связь —
Так лежи, молодей и лежи, бесконечно прямясь.
Да не спросят тебя молодые, грядущие те,
Каково тебе там в пустоте, в чистоте, сироте…
В Париже ничего этого — ни скандала, ни стихов — не знают. 18 января 1934 года в зале Географического общества на бульваре Сен-Жермен, 184, «Кочевье» провело вечер памяти Белого, вступительное слово произнес Марк Слоним, следом за которым выступила творческая молодежь: В. Андреев, Г. Газданов, Б. Поплавский, В. Сосинский. МЦ там была. Спустя несколько дней она с опаской, помня о недоразумениях прошлых лет, пошла на доклад Ходасевича о Белом, уже начав прозу о нем («Пленный дух»), с младенчески чистого запева: «Почему молилась о нем сама трехлетняя Аля? Белый у нас в доме не бывал. Но книгу его «Серебряный голубь» часто называли. Серебряный голубь Андрея Белого. Какой-то Андрей, у которого есть серебряный голубь, а этот Андрей еще и белый. У кого же может быть серебряный голубь, как не у ангела, и кто же еще, кроме ангела, может называться — Белый? Все Ивановичи, Александровичи, Петровичи, а этот просто — Белый. Белый ангел с серебряным голубем на руках». Лирическая проза, ее конек. 5 февраля 1934 года МЦ пишет Вере Буниной: «Вера, был совершенно изумительный доклад Ходасевича о Белом: ЛУЧШЕ НЕЛЬЗЯ. Опасно-живое (еще сорокового дня не было!), ответственное в каждом слоге — и справился: что надо — сказал, всё, что надо — сказал, а надо было сказать — именно всё, самое личное — в первую голову. И сказал — всё: где можно — словами, где неможно. (NB! так наши польские бабушки говорили, польское слово, а по-моему и в России, в старину) — интонациями, голосовым курсивом, всем, вплоть до паузы. <…> Вся ходасевичева острота в распоряжении на этот раз — любви. <…> Словом, Вера, было замечательно. Мне можно верить, п. ч. я Ходасевича никогда не любила (знала цену — всегда) и пришла именно, чтобы не было сказано о Белом злого, т. е. — лжи. А ушла — счастливая, залитая благодарностью и радостью».