Далеко за стенами дома — бурская война, близко — дело Дрейфуса, и потом опять война — японская, очень дальняя и совсем близкая одновременно. Наступало время студенческих беспорядков, «Варшавянки» и «Марсельезы», жертвенности и провокаторства, Гапона и Скрябина, элитарного символизма и тотального владычества Художественного театра над интеллигенцией.
Мария Александровна Мейн потеряла свою мать-польку, Марию Лукиничну Бернацкую (род Бернацких, из польских шляхтичей, был внесен в одну из частей книги княжеских родов Смоленской губернии), когда ей было девятнадцать дней. В сущности, она была причиной этой смерти. Девочку заботливо вырастила бывшая бонна умершей матери, а затем экономка в мейновском доме — Сусанна Давыдовна Эмлер. Одинокий хозяин дома удержал экономку, порывавшуюся уехать домой в Швейцарию по вызову умиравшего отца, — потому что у нее на шее повисла в слезах его семилетняя дочь. Через годы, когда Мария вышла замуж, Александр Данилович и Сусанна Давыдовна обвенчались. В семье ее называли Тетя, или, по ее выговору — Тьо. Жили они в Неопалимовском переулке, не так и далеко. У деда был постоянный наемный выезд, два темных коня — Красавчик и Огурчик.
В Александре Даниловиче текла кровь смешанная: сербская и прибалтийско-немецкая. Дочь Мария жила в кругах романтических фантазий, и когда у нее появились свои дочери, Мария рассказывала им о разнесчастном короле Лире, о молодом Людовике Баварском — отшельнике, утонувшем в озере, том самом, где она, Мария, с отцом плавала на лодке и отдала воде, сняв с пальца, свое кольцо. Они с отцом путешествовали по Германии — по Рейну, она видела скалу Лорелеи. Девочки уже знали из песни Гейне о зловещей поющей красавице Лорелее, из-за которой гибли корабли. На Дунае Марии мерещилась Ундина. С поэмой Жуковского «Ундина» маленькая Марина не расставалась («…у меня до сих пор в каком-то определенном уединенном ундинном месте сердца — жар и жуть»). Заветной книгой Аси стала сказка «Рустем и Зораб» того же Жуковского, однако Ася вздыхала: «…нам нравилось то же самое, почти всегда!» Заметим частотность имени Жуковского и сравним с той же его важностью в жизни юного Блока. В конце позапрошлого века Жуковский оставался на авансцене отечественной литературы, особенно для детства и юношества.
Но детство Блока — из более раннего времени, с двенадцатилетней разницей, да и с другим городом рождения. Его Шахматово — ее Таруса. Их матери — музыка, пианизм, одержимость мечтой о музыкальном будущем своих детей. Здесь же рядом и мать Бориса Пастернака, и мать Андрея Белого, беззаветные музыкантши. Да и сама среда — та же: профессорская, вузовская, близкая молодежным умонастроениям. Дети этих матерей все как один пошли по другому, параллельному пути, заряженные бурей материнских страстей, грозовым электричеством скрипичного ключа. Лишь провинциал Маяковский — Маринин сверстник — получил свои громы и молнии на видовой площадке Кавказа, вдалеке от Трехпрудного и Волхонки, Шопена и Чайковского.
Мать, сидя за ореховым столом, при свете зеленого фарфорового абажура читала девочкам, лежащим на ковре, книги у себя — в высокой комнате, где были большой книжный шкаф и книжные полки, где среди русских книг стояло много томиков немецких стихов, и нередко они там и засыпали, в маминой постели, под шубой. В доме, внизу, зимами бывало холодновато, на антресолях — жарко, дети, естественно, заболевали, но изо всех заразных болезней под родительский кров вошла разве что ветрянка. Начеку был доктор Ярхо, при всякой хвори оказывавшийся тут как тут. Став уже гимназисткой, Марина слегла с крупозным воспалением легких, перепугав всех в семье, но крайняя опасность миновала. Для себя мама читала много медицинской литературы, работала медсестрой в Иверской общине — обычное волонтерство дворянок тех времен.
Муся росла крупной, Ася получалась маленькой. Бывало, Ася обижалась на Мусю, на «властность и лукавство ее природы», особенно при дележе книжек, игрушек и вообще всего, что попадалось в руки или на глаза. Ася не отделяла Мусю от себя, они были неким единым двусоставным существом. Но Марина всегда помнила, что она родилась у матери вместо страстно ожидавшегося сына по имени Александр. На место явившейся Аси планировался Кирилл.
Марине было почти семь лет, когда скончался дед Мейн. Марине запомнился материнский траур: «…в полоску блузка того конца лета, когда следом за телеграммой: «Дедушка тихо скончался», — явилась и она сама, заплаканная и все же улыбающаяся, с первым словом ко мне: «Муся, тебя дедушка очень любил». Высокий, худой, желто-седой, он был сдержанно ласков с потомством и ввиду близящейся кончины приобрел в Тарусе дом с фруктовым и липовым садом, разделив накопленный капитал между женой и дочерью. Рак желудка уложил его в могилу шестидесяти трех лет от роду на Ваганьковском кладбище, рядом с первой женой. Вдова окружила их могилы оградой, включив туда и место для себя. А покуда жива, поселилась в Тарусе — навсегда, на двадцать лет. Ее дом прозывался «Тьо».
Еще раньше, в год рождения Марины (1892), Иван Владимирович поблизости от Тарусы снял в долгосрочную аренду дачу «Песочная», барский дом, серый, дощатый, единственно уцелевший от некоего пропавшего имения, неподалеку от обиталища Тети. Ивана Владимировича впервые пригласила в Тарусу двоюродная сестра Елена Александровна, которая была замужем за тарусским земским врачом Иваном Зиновьевичем Добротворским. Тогда-то и родилась мысль о даче. Иван Владимирович в честь своих четверых детей посадил около дачи четыре ели, быстро растущие — именные: Лёра, Андрюша, Муся, Ася. Росли деревья и дети, трава и ягода, пели птицы, текла голубая Ока. Марина быстро научилась плавать. Она была крепенькой и ловкой, одна беда — ее укачивало и тошнило в тарантасе, под звон бубенчиков, по дороге на «Песочную».
Семья жила обособленно, в гостях бывали редко, но все-таки общались с местными людьми, среди которых выделялись необыкновенные женщины, назывались «Кирилловны», Маша и Аксинья — хлыстовки, их секта обреталась в ягодном лесу у реки. Из их рук Муся наедалась земляникой.
Там сестры открыли для себя бузину, Ахматова правильно угадала:
Темная, свежая ветвь бузины…
Это — привет от Марины.
По Оке плыли плоты и пароходы. Было жарко, природа благорастворялась в людях, жужжали мухи, а Муся мучила рояль, или, точнее, он ее. «Все на воле: Андрюша с папой пошли купаться, мама с Асей «на пеньки», Валерия в Тарусу на почту, только кухарка одна стучит котлетным ножом — и я — по клавишам».
Иногда приезжали рано — в апреле — и оставались до осени. Постепенно образовался приятельский круг: художник Константин Некрасов, семья Виноградовых — Марина близко подружилась с их дочерью Ниной. Цветаевы наведывались и за Оку, в гости к большому и щедрому Василию Дмитриевичу Поленову, который устраивал живописные праздники и дарил им свои этюды.
Однажды Марина предложила гимназической подруге Соне Юркевич поехать с ней к Тете. Соня увидела сухонькую старушку в белом чепчике с лентами и в длинном белом капоте с оборками и вышивками. По правилам дома они должны были возвращаться с прогулки в десять часов вечера. Тогда запирались все двери и Тетя ложилась в кровать, уверенная в том, что все правила, предписанные ею, неуклонно выполняются. Однако с этого часа и начиналась «настоящая» жизнь. Открывалось окно, и девчонки бежали на речку к лодкам. В светлые ночи гребли к лунной дорожке и плыли далеко-далеко, всматриваясь в потемневшие крутые берега Оки, заросшие густым кустарником. Становилось жутко от этих берегов, оврагов, казалось, что кто-то невидимый скрывается в них и вот-вот выйдет оттуда, темный и страшный. Ночь проводили в копнах сена, которые стояли на заливных лугах по берегам Оки. Забирались в копну, чтобы не было холодно. Луна заливала светом часть луга, за лугами темнели леса, с берегов Оки поднимался туман, иногда доносилась песнь соловья. Марина читала любимые строки Пушкина, Гёте и Гейне. Читала и свои стихи. Марина не уставала читать стихи.