В Москве он часами сидел в кафе поэтов «Домино», заводил знакомства с собратьями, и те давали ему кров на ночь, на две. Таким макаром, несколько извилисто, он оказался в комнате с потолочным окном и богатырем-сожителем. Поисковый авантюризм Миндлина сочетался с крайней бытовой недотепистостью. Когда Марина поручила ему сварить кашу на огне, он, помешивая ложкой в кастрюльке, незаметно для себя все спалил, в том числе ложку, не выпуская ее из руки. Сидел и мешал. У него вообще были особые отношения с огнем, в частности — с камином, пред которым он подолгу пребывал в задумчивости глубокой.
Огнепоклонник! Страшен твой Бог!
Пляшет твой Бог, насмерть ударив!
Думаешь — глаз? Красный всполох —
Око твое! — Перебег зарев…
Цикл «Отрок» МЦ посвятила Миндлину, но потом — перепосвятила, как и в случае «Царь-Девицы». Девичья память? Отсутствие обязательств перед источниками вдохновения.
Эксперимент Марины по соединению несоединимого оправдывался молодостью всех участников спектакля. Аля пишет в письме к Пра (17-го р<усского > авг<уста > 1921 г.): «Сейчас у нас гостит молодой Фавн (не по веселости, а по чуткости), ничего не понимающий в жизни… <…> Наш гость — странный: ничего не ест, никогда не сердится».
С Миндлиным расстались в середине сентября, завершившего ужасное лето 1921-го: 7 августа ушел из жизни Блок, 25-го — расстрелян Гумилёв. В конце августа, пока что не зная о Гумилёве, Марина пишет Ахматовой о Блоке: «Еще ничего не понимаю и долго не буду понимать. <…> Удивительно не то, что он умер, а то, что он жил. <…> Посылаю Вам шаль».
В памяти Миндлина тот август отложился так:
Я услыхал о его смерти все в том же кафе «Домино» и бросился с Тверской в Борисоглебский переулок к Цветаевой.
Стеклянная дверь… <…> была на ключе. Я стучал и кричал: «Марина! Блок умер! Блок умер! Марина!» За матовым стеклом двери, как нарисованный на мокрой бумаге, расплылся ее силуэт. Она долго не могла справиться с запертой дверью. Я видел, как ее руки беспомощно, жалостно шарили по стеклу и не находили замка. Она словно ослепла. Когда она впустила меня, я ее не узнал. У нее не хватило сил даже закурить папиросу. Я никогда не видел ее такой смятенной, несчастной. Она не плакала. Я вообще не могу представить себе Цветаеву плачущей в великом горе. Только несколько дней спустя она стала вспоминать, каким видела Блока в его последний приезд в Москву. Рассказывала: «Он глухо, все глуше и глуше читал стихи и, читая, все дальше отодвигался от слушателей к стене, словно хотел войти в стену».
Потом заперлась у себя и несколько дней кряду писала стихи о Блоке.
Оба ушедших поэта были героями народно-интеллигентской легенды об Ахматовой, и возник слух о ее самоубийстве, облетев определенные круги. Марина поддалась молве, сделав свои заключения.
Соревнования короста
В нас не осилила родства.
И поделили мы так просто:
Твой — Петербург, моя — Москва.
Блаженно так и бескорыстно
Мой гений твоему внимал.
На каждый вздох твой рукописный
Дыхания вздымался вал.
Но вал моей гордыни польской —
Как пал он! — С златозарных гор
Мои стихи — как добровольцы
К тебе стекались под шатер…
12 сентября 1921 («Соревнования короста…»)
«Шатер» — название гумилёвской книги.
Слух о самоубийстве не подтвердился, и Ахматовой она отправила письмо, в котором сообщила, первым делом и помимо всего остального, что единственным ахматовским другом в атмосфере мрачного известия о ней держал себя — Маяковский, бродивший по кафе поэтов убитый горем.
Эти дни я — в надежде узнать о Вас — провела в кафе поэтов — что за уроды! что за убожества! что за ублюдки! Тут всё: и гомункулусы, и автоматы, и ржущие кони, и ялтинские проводники с накрашенными губами.
По следам этих событий МЦ собрала стихи к Блоку и стихи к Ахматовой — те и другие 1916 года — в адресноименные циклы. Общее их звучание создало эффект гимна, молитвы и плача — по одному человеку. Но так оно и было фактически: речь о Поэте. Игра именами — Блокъ, Анна — лишь знак единого явления, содержащий возможность возникновения в этом поле имени Марина. Общей была и московская сторона этих стихов. МЦ представляла старую столицу, настаивая на целокупности русской поэзии и необходимости своего в ней присутствия.
Разница циклов, может быть, в степени сакральности: Блок — святой. «Плачьте о мертвом ангеле!» И в большей доле женскости в стихах к Ахматовой, с выходом на деторождение.
Рыжий львеныш
С глазами зелеными,
Страшное наследье тебе нести!
Северный Океан и Южный
И нить жемчужных
Черных четок
[59] — в твоей горсти!
«Рыжий львеныш» — больше цветаевский, нежели ахматовский: это мечта Марины о сыне, чудесном и героическом. Многие ее стихи к Ахматовой написаны в Александрове шестнадцатого года и очень близки к мандельштамовским вещам той поры, овеянным колокольной столицей и владимирскими просторами. «Успенье нежное — Флоренция в Москве» (Мандельштам). «И на морозе Флоренцией пахнет вдруг» (Цветаева). Да и сам «молодой Державин» тех стихов — одна из ипостасей символического Поэта.
А в том сентябре 1921-го она наиболее остро испытала совершенно очевидное влечение — к Маяковскому, введя его по существу в состав своих, немногих, подлинных:
Превыше крестов и труб,
Крещенный в огне и дыме,
Архангел-тяжелоступ —
Здорово в веках, Владимир!
Он возчик, и он же конь,
Он прихоть, и он же право.
Вздохнул, поплевал в ладонь: —
Держись, ломовая слава!
Певец площадных чудес —
Здорово, гордец чумазый,
Что камнем — тяжеловес
Избрал, не прельстясь алмазом.
Здорово, булыжный гром!
Зевнул, козырнул — и снова
Оглоблей гребет — крылом
Архангела ломового.
18 сентября 1921 («Маяковскому»)
Напоминаю: архангел — старший ангел.