— Что передать Европе?
— Что правда — здесь.
Недавно МЦ записала:
Москву 1918 г. — 1922 г. я прожила не с большевиками, а с белыми. (Кстати, вся Москва, моя и их, говорила: белые, никто — добровольцы. Добровольцы я впервые услыхала от Аси, приехавшей из Крыма в 1921 г.) Большевиков я как-то не заметила, вперясь в Юг их заметила только косвенно, тем краем ока, которым помимо воли и даже сознания отмечаем — случайное (есть такой же край слуха) — больше ощутила, чем заметила. Ну, очереди, ну, этого нет, ну, того нет — а ТО ЕСТЬ!
Еще могу сказать, что руки рубили, пилили, таскали — одни, без просвещающего <под строкой: направляющей^ взгляда, одни — без глаз.
Оттого, м. б., и это отсутствие настоящей ненависти к большевикам. Точно вся сумма чувства, мне данная, целиком ушла на любовь к тем. На ненависть — не осталось. (Любить одно — значит ненавидеть другое. У меня: любить одно — значит не видеть другого.) Б<ольшеви>ков я ненавидела тем же краем, которым их видела: остатками, не вошедшими в любовь, не могущими вместиться в любовь — как во взгляд: сторонним, боковым.
А когда на них глядела — иногда их и любила.
Еще в начале года, 21 января по «русскому стилю», она посвящает — «Алексею Александровичу Чаброву» — стихотворение, первый катрен которого:
Не ревновать и не клясть,
В грудь призывая — все стрелы!
Дружба! — Последняя страсть
Недосожженного тела.
Актер и музыкант, окончивший Брюссельскую консерваторию как пианист, друг Скрябина, Чабров гастролировал с композитором, а после его смерти стал опекуном его детей. Таиров пригласил его на роль Арлекина чуть не случайно — обратил внимание на прекрасное телосложение и выразительное лицо заведующего музыкальной частью своего Свободного театра.
Апрелем 1922 года датирована поэма МЦ «Переулочки» с посвящением: «Алексею Александровичу Подгаецкому-Чаброву на память о нашей последней Москве».
Прямо перед написанием этой вещи МЦ предприняла попытку поэмы иной — той, что стала называться «Мóлодец», а пока что не смогла состояться, поскольку автор почувствовал поле более широкое, нежели то, на котором пришлось остановиться. Герои «Мóлодца» — упырь и Маруся. Метафизическое чудовище берет непомерную плату за любовь к нему, за вход в небесное блаженство. Маруся приносит в жертву самых близких, мать и брата, все свое земное.
Когда Марина была Марусей, у нее появился Чародей, Эллис, и он вовлек ее в литературу. А что пьет кровь больше, чем она, литература? Что требует жертв, при свете совести? Об этом «Мóлодец». Об этом тоже.
МЦ, написав и отделав первую часть будущей поэмы в «Переулочках», обратилась к стиховому объему, похожему на лирический, но так или иначе — по количеству строк, не столь и большому, — росшему в эпос. Хотя ядро — все равно лирика.
Память о «нашей последней» Москве все та же:
Красен тот конь,
Как на иконе.
Я же и конь,
Я ж и погоня.
Вновь погоня, густая экспрессия, сверхнапряженный ритм, сюжет размывается, слова задыхаются, пауз нет, без остановки, без оглядки, сломя голову, вслед за самой собой, от себя самой — или от златорогого тура, созданного саморучно, по колдовству.
В непохожем, но тоже трудном случае было жестко сказано — «сумбур вместо музыки»
[66]. Полномасштабного Шостаковича еще нет, но есть Скрябин — «Поэма Экстаза», первоначально названная композитором «оргиастическая». «Переулочки» — воспроизведение оного экстаза. У Скрябина запредельно звучит золотая труба, означая пик оргазма. У МЦ в поэме турий рог несет особый смысл.
Кроме того, поэма пишется — в физическом присутствии Мандельштама, то есть под одним кровом. Это было время первого мандельштамовского импресьона в его поэзии, туманного шифра, тончайшей ассоциативности, странных сближений. Цветаевская «последняя Москва» была той самой, которую она дарила Осипу шесть лет назад.
Былинная Марина Игнатьевна, разгульная ведьма, которую поминал даже историк С. М. Соловьев в рассказе о Древней Руси, уводила в еще более глубокие времена, нежели полячка Маринка в смутное лихолетье XVI века. Та ведьма, обертывая Добрыню гнедым туром, действовала в Киеве, но это неважно. Немудрено было затеряться в «переулочках Игнатьевских» поэмы «Переулочки».
По-видимому, Чабров разделял эту речевую эстетику, о чем она пошутит позже: «Только до одного дошла, но у него дважды было воспаление мозга». По крайней мере это не лазурь символистов, но нечто другое:
Лазорь, лазорь!
Златы стремена!
Лазорь, лазорь,
Куды завела?
Высь-Ястребовна,
Зыбь-Радуговна,
Глыбь-Яхонтовна:
Лазорь!
А в конце концов — песня такова:
Турий след у ворот,
От ворот — поворот.
От ворот поворот постиг и Чаброва — через год он уехал. Думал сделать свой театр, но сделался католическим священником, получив приход на Корсике.
Одиннадцатого мая 1922 года МЦ посылает Алю в дом Скрябина за Чабровым. Они едут на извозчике на Виндавский (Рижский) вокзал. Поезд — до Риги. Отбытие в 17.30. Из Риги идет поезд на Берлин, где Марину с Алей должен встретить Эренбург. Прощаются с Чабровым.
В тот же самый день Мандельштам сдает в Московское отделение Государственного издательства сборник стихов «Аониды» и заключает договор, вскоре получив положительную внутреннюю рецензию Кл. Лавровой и визу Льва Троцкого «Печатать». Поэтический статус Мандельштама никогда не был столь высок, он покорил обе столицы. Невообразимый момент — Осип Мандельштам на вершине успеха.
Прибыв в Берлин, в том же мае, МЦ по просьбе Эренбурга переводит на французский язык стихотворение Мандельштама «Сумерки свободы» для бельгийского журнала «Lumidre»
[67]. Она справилась с этой работой дней за пять.
С собой МЦ увозит из Москвы сундучок с ворохом рукописных бумаг — записные книжки, черновые тетради и проч. Прихвачен и советский букварь Али. МЦ было что с собой везти — готовые сборники стихов: «Юношеские стихи», «Версты I», «Стихи к Блоку», «Психея», «Разлука».
Невесело забавна запись МЦ в черновой тетради:
Список: (драгоценностей за границу)