Марину Еленев впервые видел в Москве, в таировском театре, в ореоле пушистых, подстриженных «в скобку» волос — образ пажа на ватиканской фреске «La Messa di Bolsena»
[76], — в задорном поединке со знаменитым Петипа, когда ее можно было принять за вольнослушательницу университета Шанявского, очага передовой молодежи, — она не актерствовала, а просто читала стихи, но поединок с семидесятилетним артистом ему показался равным. Эстета Еленева тогда поразило лицо одного из спутников Марины: высокого брюнета в черном безукоризненном смокинге со скорбно сдвинутыми бровями, серыми глазами, досиня выбритыми щеками и тяжелой обезьяньей челюстью. Это был Эфрон. В беседе он часто заслонял кистью руки глаза, как бы защищаясь от чего-то, — эта мужественно выглядевшая волосатая рука выдавала прирожденную робость.
Теперь, в 1922-м, Еленев — сам уже не тот — видит МЦ другую. В тяжелых тирольских ботинках с болтающимися поверх шнурков языками из кожи, с выцветшими глазами странствующего ястреба, в неопрятном платье, с короткопалыми руками в следах никотина, с выдыхаемым из ноздрей папиросным дымом, она походит на сельскую учительницу.
Войдя, она протянула ему кое-как обернутую в газету большую кастрюлю:
— Я принесла вам каши. Мы сварили ее слишком много. Я подумала, не выбрасывать же ее…
В таком подарке он не нуждался. Это было странно и неуклюже, неуместно. Со стороны Марины это был жест человека, пережившего голодные борисоглебские годы. Еленев не имел подобного опыта. Это он, Еленев, при случае в прогулке по Праге показал Марине пражский Карлов мост с его статуями, где на одном из мостовых устоев высится изваяние так называемого пражского Роланда, иначе — Брунсвика. Пражский рыцарь, сооруженный в конце XV столетия, уничтоженный шведским обстрелом города в 1648 году и возобновленный, не соответствуя, однако, фрагментам, в 1884 году. Стройная фигура юноши в доспехах, с поднятым мечом и щитом у ног. У него лицо МЦ, на ее взгляд.
Бледно — лицый
Страж над плеском века —
Рыцарь, рыцарь,
Стерегущий реку.
(О найду ль в ней
Мир от губ и рук?!)
Ка — ра — ульный
На посту разлук.
Клятвы, кольца…
Да, но камнем в реку
Нас-то — сколько
За четыре века!
В воду пропуск
Вольный. Розам — цвесть!
Бросил — брошусь!
Вот тебе и месть!
…..
— «С рокового мосту
Вниз — отважься!»
Я тебе по росту,
Рыцарь пражский.
Сласть ли, грусть ли
В ней — тебе видней,
Рыцарь, стерегущий
Реку — дней.
27 сентября 1923 («Пражский рыцарь»)
У лесника они давно уже не живут. Пролистываются пристанища. МЦ сообщает Людмиле Чириковой:
7-го нового Октября 1922 г. Мокропсы.
…А мы уж опять в новой комнате, — 3-ьей за 2 месяца! Живем у лавочника по фамилии Соска, в чердачном узилище, за к<отор>ое платим 300 крон. Сережа сдал экзамены и переехал к нам, но деревенские радости сейчас сомнительны: дожди, дожди, дожди, не дороги — потоки! Не потоки, — потопы! Калош нет. В 5 ч<асов> темно. Топим печку. Готовим. Нищенствуем. Иждивение мое урезали на сто крон и совсем хотели выбросить. <…>
О всей этой длинной, грязной, невылазной зиме думаю с кротким ужасом. О Праге и думать нечего: комнат совсем нет. Утешаюсь только стихами.
Малолюдье гнетет, МЦ томится. Вишняк еще не прошел. Она теребит Чирикову: направляет к Вишняку со своим письмом ему, чтобы та вручила Вишняку лично в руки. После получения этого письма Вишняк ответил: письмо от него («меня постигла жестокая прострация, гнусное состояние окостенения, оглушения, онемения»), возвращение ее девяти писем (десятое оставил себе) и других вещей — от двух ее записных книжек до книг Ахматовой. Кроме того, он прислал ей корректуру (верстку) ее новой книги — «Ремесло». Марину такой оборот отношений все равно оскорбил.
В ноябре переехали в дом пана Грубнера и жили там до августа будущего года.
Мокропсы, 3-го нов<ого> ноября, 1922 г.
Дорогая моя Людмила Евгеньевна!
Бесконечное спасибо за всё. — Вчера прибыли первые геликоновы грехи: книжка Ахматовой — и покаянное письмо.
Глубоко убеждена, что я в этом покаянии ни при чем. — Вы были тем жезлом Аарона (?), благодаря коему эта сомнительная скала выпустила эту сомнительную слезу.
— В общем: крокодил. А впрочем — черт с ним! Вы мне очень помогли, у меня теперь будут на руках мои прежние стихи, которые всем нравятся.
С новыми (сивиллиными словами) я бы пропала: никому не нужны, ибо написаны с того берега: с неба!
Первое письмо МЦ Анне Тесковой было ответом на ее предложение выступить на вечере пражского литературного содружества «Скит поэтов»:
Мокропсы, 2/15-го ноября 1922 г.
Милостивая государыня, Простите, что отвечаю Вам так поздно, но письмо Ваше от 2-го ноября получила только вчера — 14-го.
Выступать на вечере 21-го ноября я согласна. Хотелось бы знать программу вечера.
С уважением
Марина Цветаева
Выступление состоялось. Это был первый «интимник» (интимный вечер) «Скита поэтов» (потом просто «Скит»), который состоялся в помещении «Русской беседы» в пражском районе Винограды. «Интимник» — узкое собрание членов содружества, после выступления участников шло обсуждение. Критик Альфред Бем прочел доклад о лирике. Он поставил в один ряд МЦ и Марию Шкапскую, отметив, что их поэзия «есть поэтическое творчество, делающее поразительные завоевания».
Неизвестно, как отнеслась МЦ к уравниванию ее со Шкапской. Мария Шкапская поэт хороший, ищущий, искренний, да и до чрезвычайности: она, вероятно, первый автор стихов на тему аборта, если не считать давний, осьмнадцатого века, образцовый сонет Александра Сумарокова «О существа состав без образа смешенный…». Некоторые стихи она располагает в строку, как прозу:
Да, говорят, что это нужно было… И был для хищных гарпий страшный корм, и тело медленно теряло силы, и укачал, смиряя, хлороформ.
И кровь моя текла, не усыхая — не радостно, не так, как в прошлый раз, и после наш смущенный глаз не радовала колыбель пустая.
Вновь, по-язычески, за жизнь своих детей приносим человеческие жертвы. А Ты, о Господи, Ты не встаешь из мертвых на этот хруст младенческих костей!
(«Да, говорят, что это нужно было…»)
В Серебряном веке поэтессы отваживались на многое и по тематике, и по форме стиха, и по лексике. Мужчины-поэты лишь подтягивались к ним по мере смелости или безумия.