После второго глотка наконец ответил:
– Ничего, благая весть никому не повредит. Хотя вот прямо с утра очень непросто в нее поверить. Но все равно.
– Тебе повезло, – сказал Вацлав. – Я вчера ходил за покупками, поэтому в холодильнике есть не только масло с вареньем, но и ветчина. По моим наблюдениям, с ветчиной вприкуску даже благие вести заходят на ура. Ешь, а я за альбомом. Чего время терять.
На этот раз старик притащил целую кучу всего – и карандаши, и пастель, и какие-то необычные с виду фломастеры, видимо акриловые, он о таких только слышал, сам ими никогда не рисовал, пятнадцать лет назад их еще не было, а потом не стало его. То есть, тьфу ты, почему сразу «не стало»? Не надо драматизировать, был и остался. Просто перестал рисовать.
Сказал, хотя Вацлав не спрашивал и даже испытующим взглядом, приглашающим к продолжению разговора, не сверлил, ему сейчас явно все было до лампочки. Собственно, потому, наверное, и захотелось поговорить: иногда равнодушный собеседник лучше, чем очень внимательный. И при этом гораздо лучше, чем вообще никого.
– Я не то чтобы именно испугался. Просто Сашка… В общем, мой старший товарищ, близкий друг и в каком-то смысле учитель, хотя специально ничему не учил, самый крутой, как мне казалось, и даже сейчас иногда кажется, художник на свете, умер. И умер глупо, нехорошо. Он и жил-то не очень: во-первых, ему было негде. Кочевал из мастерской в мастерскую, по друзьям, готовым его приютить. Его мало кто соглашался подолгу терпеть. У Сашки был непростой характер даже на трезвую голову, а по пьянке – вообще умри все живое. И гонор до неба. И приступы вдохновения такой силы, что в эти моменты даже просто рядом стоять было счастьем. И невероятно крутые картины. И больше вообще ни черта. Таких как он часто удерживают на поверхности женщины, готовые ради благополучия гения терпеть что угодно, но легких путей мы не ищем. В смысле женщин он не любил. Ну и в итоге умер в тридцать четыре года, натурально под забором: во время очередной пьянки поссорился со всей компанией сразу и ушел от нас, демонстративно прихватив две бутылки паленого коньяка; надо было его остановить, конечно, но мы не стали, очень уж он всех в тот вечер достал. Поэтому Сашка ушел, выпил свою добычу и умер под утро – на улице, в ноябре. И картин его почти не осталось – большую часть раздарил по пьяному делу неизвестно кому, другие сам же порезал в приступах ярости, или загрунтовал, чтобы нарисовать что-то новое поверх; в общем, когда решили устроить хотя бы посмертную выставку, собрали по друзьям хорошо если полтора десятка работ. Так и не было никакой выставки, картин не хватило даже на самый маленький зал. Нелепо: такая яркая, сильная жизнь закончилась жалким пшиком, и уже ничего не исправить, точка, все. Я тогда был уверен, мы очень похожи; на самом деле, это конечно неправда, куда мне до Сашки. Но жил я в ту пору почти так же, как он, по его примеру, свято веря, что художнику нельзя размениваться на обычную жизнь. Можно только как мы: без гроша в кармане скитаться по чужим мастерским, каждый вечер – загул, с утра – за работу; похмелье – говорил Сашка, – время силы художника, только на дне этой пропасти нас настигает небесный свет. Я до сих пор иногда думаю, что это правда…
– Да правда, конечно, – неожиданно согласился Вацлав. – Просто не вся, а небольшая ее часть. То есть вот так, на дне пропасти – ну, тоже можно. Потому что небесному свету абсолютно все равно, где именно нас настигать.
– В любом случае меня тогда Сашкиной смертью сильно шарахнуло. Не столько даже самой смертью, сколько тем, что после него почти ничего не осталось, все оказалось напрасно, бессмысленно, зря. Я решил, что не хочу так. Надо все сделать иначе. Привести в порядок свою дурацкую жизнь, перестать ежедневно пьянствовать с кем попало, лишь бы налили – например в обмен на картину; заработать денег, обрести хоть какую-то крышу над головой, чтобы ни от кого не зависеть, а рисовать можно и на досуге, благо в сутках целых двадцать четыре часа. Родители обрадовались, что я взялся за ум, устроили на работу в каком-то культурном фонде – мальчиком на побегушках, за такие копейки, сейчас смешно вспоминать. Зато появились всякие полезные связи, опыт, умения, репутация, дела постепенно пошли в гору – ну, насколько у непрактичного раздолбая вроде меня они вообще могли хоть куда-то пойти; на самом деле неважно. С задачей-минимум я справился, жизнь в порядок привел, от гибели под забором себя более-менее обезопасил, картины в кладовку аккуратно сложил. Но в какой-то момент понял, что прошло уже целых три года с тех пор, как я в последний раз рисовал. Причем беда даже не в этом. А в том, что мне – не то чтобы не хотелось снова браться за кисти, как раз очень хотелось – просто я больше ничего не мог. То есть технически мог, конечно, навыки так быстро все-таки никуда не деваются. Просто когда смотрел в сторону будущего рисунка – не знаю, как объяснить, но вы такие вещи наверное лучше меня понимаете – взгляд утыкался в стену, ватную и одновременно почему-то бетонную. А за стеной – только серая, пыльная пустота. И такая тоска, что лучше побыстрей отвернуться. Отворачивался, конечно. И до сих пор отворачиваюсь. День за днем.
– Да, такое бывает, – подтвердил Вацлав, не отрываясь от работы. И добавил так беспечно, словно выслушал не душераздирающий рассказ о крахе иллюзий и творческом кризисе, а жалобу, что соседняя кондитерская оказалась закрыта на обеденный перерыв: – И со мной было. И еще со многими. Потом проходило. И у тебя пройдет.
– Пятнадцать лет уже не проходит.
– Пятнадцать лет действительно многовато, – подумав, согласился старик. – Но ничего, жизнь длинная. Не у всех, но у некоторых все-таки длинная. Почему бы не у тебя? Смотри!
И сунул ему альбом. Сначала показалось, на этот раз Вацлав нарисовал костер. Но потом увидел, что языки пламени складываются в человеческое лицо, причем не его, а Сашкино, молодое, веселое, ослепительно обаятельное, как в ту пору, когда они познакомились. Или не Сашкино? Мое? Нос и глаза скорее мои… кажется. Хотя вот прямо сейчас все-таки больше похоже на него.
– Такое впечатление, что лицо все время меняется, – наконец сказал он Вацлаву.
– Конечно, меняется, – подтвердил тот. – Огонь должен быть подвижным. Тем более, внутренний огонь.
* * *
После всего этого вышел из дома, можно сказать, контуженный; хорошо хоть домашние шорты в последний момент сменил на штаны и сунул ноги в кроссовки, в тапках далеко не уйдешь.
Какое-то время вообще не понимал, что вокруг происходит и куда он внезапно забрел. Выпив кофе со льдом, немного пришел в себя, но все-таки не настолько, чтобы стать полноценной частью реальности и сообщества разумных людей. Как-то сам собой отыскался компромисс: сел в трамвай и часа три катался по городу, благо маршрут оказался круговой, даже выходить на конечной не надо, повезло.
Сидел в самом конце вагона, уткнувшись носом в пыльное стекло. Ничего толком не видел, зато ни о чем и не думал. Это оказалось удивительно хорошо. Так хорошо, что, когда вспомнил, что в этом городе нет трамваев, отмахнулся: в интернете чего только не напишут, а трамвай – вот он. Неторопливо едет по рельсам, объявляет остановки строгим учительским голосом, на поворотах прельстительно дребезжит.